В великом сонмище тех, кто оставил свой след в политической истории России пожалуй, не найти более своеобразной, противоречивой и трагической фигуры, чем Борис Викторович Савинков, он же - В. Ропшин.
Суровая нить его жизненного пути с первых ее витков мало отличается от начала биографий многих его молодых современников. Стоит вспомнить царившую в России конца XIX и начала XX в. обстановку бунтарства и политической нетерпимости - в частности, студенческие беспорядки, связанные с ограничением автономии университетов и другими ущемлениями свобод. В среде интеллигенции, включая профессоров, писателей, юристов, подобные притеснения не могли не вызывать негодования. Публичные демонстрации жестоко подавлялись. И возникало в молодежной среде то общественное настроение, которое литературовед и публицист, а одно время и член эмигрантской партии "Крестьянская Россия" Альфред Бем в статье "Правда о прошлом" обозначил таким образом: "Соединяло нас всех, влекло друг к другу и предопределяло общность в той или иной степени нашей судьбы, то "наперекор", то искание своего пути, которое, в конечном счете, связывало нас с революцией"1.
Вологодской ссылке будущего террориста предшествовали два ареста, исключение из Петербургского университета за участие в студенческих беспорядках. Поначалу свои политические пристрастия он отдал социал-демократам. Однако после встречи в Вологде с поразившей его воображение Е. К. Брешко-Брешковской (ее уже тогда называли "бабушкой русской революции") Борис Савинков стал эсером, причем самого экстремистского толка.
Примерно тогда же он написал - еще неумелое в литературном отношении - стихотворение в прозе "Теням умерших"2. Изливать в словах рожденные пылкими эмоциями мысли стало с тех пор для Савинкова насущной необходимостью. Однако это еще не "В. Ропшин", который явил себя миру несколькими годами позже. Но вот рассказ "Ночь" уже таит в себе некоторое несоответствие поступка и нелогичной для убежденного революционера реакции на него. Герой рассказа убивает сыщика, и тут же его охватывает жгучее отвращение к себе самому и к революционному делу вообще...3.
Отсюда, должно быть, и берет начало маниакальное стремление автора к покаянному "выворачиванию наизнанку" души своего героя - эсера-боевика. Это проявляется в повести "Конь бледный"4. Бесполезно и банально
Фролова Евгения Исаевна - журналист, член Союза писателей Санкт-Петербурга.
видеть в образе Жоржа (или например, Вани) "alter ego" самого автора, но невозможно и отделаться даже от внешнего их сопоставления - от грустных и непрощающих глаз до надменной замкнутости. Словно только ему одному дано знать то, что иным недоступно, а именно, чего стоит жизнь и каково это - отнять ее у другого, кем бы он ни был, этот "другой"...
О художественных произведениях В. Ропшина много и пристрастно спорили: удивлялись, ценили и защищали, но больше - возмущались, вынося резкие, иногда не вполне справедливые суждения. Он чаще всего презрительно отмалчивался, тем более что подобное негодование возникало у определенной группы слишком прямолинейно мыслящих его соратников. При этом он вел себя с подчеркнутой независимостью по отношению к функционерам, хотя бы и членам Центрального комитета партии эсеров. Придерживаясь собственной позиции, даже если его аргументы бывали отметены, нередко он все равно поступал по своему разумению или замыкался в глухом, презрительном молчании.
Об этой особенности характера Савинкова вспоминала в кругу друзей - бывших политкаторжан - Роза Рабинович, правая рука Эстер Лапиной (Бэлы). Обе они как члены Боевой организации (БО) партии эсеров упомянуты в "Воспоминаниях террориста" в связи с подготовкой покушения на петербургского градоначальника генерала В. Ф. фон дер Лауница5.
Разоблачение Е. Азефа произвело, по сути, надлом всей натуры Савинкова. Не тогда ли появилась и прикипела навечно к его лицу та "маска", о которой написал, познакомившись с ним летом 1917 г., публицист и философ Федор Степун? "На трибуну взошел изящный человек среднего роста... В суховатом неподвижном лице, скорее западноевропейского, чем типично русского склада, сумрачно, не светясь, горели печальные и жестокие глаза. Левую щеку от носа к углу жадного и горького рта прорезала глубокая складка. Говорил Савинков, в отличие от большинства русских ораторов, почти без жеста, надменно откинув лысеющую голову и крепко стискивая кафедру своими холеными барскими руками. Голос у Савинкова был невелик и чуть хрипл. Говорил он короткими энергичными фразами, словно вколачивая гвозди в стену"6.
Не ограничиваясь описанием внешнего облика, Степун попытался раскрыть психологическую сущность легендарного террориста: "Действовал Савинков на фронте отчетливо и решительно... Громадным подспорьем... была его биологическая храбрость. Смертельная опасность не только повышала в нем чувство жизни, но и наполняла его душу особою жуткою радостью". Степун приводит слова самого Савинкова: "Смотришь в бездну, и кружится голова, и хочется броситься в бездну, хотя броситься - наверное погибнуть"7.
Не очень высоко оценивая его фронтовые очерки и только удивляясь тому, когда это он, постоянно бывая в разъездах, успевал их писать, Степун отмечал: "Я сразу же почувствовал явную стилизованность савинковского автопортрета. Ни демократа в русском смысле этого слова, ни народника, ни, тем более, партийного социалиста я, работая с Борисом Викторовичем, никогда в нем не замечал... Это подтверждается, как мне кажется, и языком его очерков. Афористической жестикуляцией этого языка, его латинской нарядностью и риторичностью, его эффектным, но одновременно и мертвенным блеском... Душа Бориса Викторовича, одного из самых загадочных людей среди всех, с которыми мне пришлось встретиться, была, как и его воинственный язык, так же лишь извне динамична, но внутренне мертва. Оживал Савинков лишь тогда, когда начинал говорить о смерти".
И далее: "Не могу не высказать уже давно преследующей меня мысли, что вся террористическая деятельность Савинкова и вся его кипучая комиссарская работа на фронте были в своей последней метафизической сущности лишь постановками каких-то лично ему, Савинкову, необходимых "опытов смерти", постоянным погружением в ее бездну"8.
Проницательный Степун заметил болезненные изломы савинковской души, вместившей в себя к тому времени не только гибель близких друзей (большинству которых он сам эту гибель и уготовил), но и сокрушительную правду о провокаторстве Азефа и, как следствие - фактический крах Боевой организации, которой были отданы все силы и помыслы. А сверх того - самоубийство на каторге светлого человека Егора Созонова и вскоре - смерть Марии Прокофьевой, невесты Созонова, скончавшейся от чахотки буквально на руках Савинкова... Много горя накопилось в душе известного своим хладнокровием революционера к тому времени, когда с ним встретился Федор Степун. "Кроме темы смерти, - пишет он, - Савинкова глубоко волновала только еще тема художественного творчества. Лишь в разговорах о литературе оживала иной раз его заполненная ставрогинским небытием душа... Хотя у Савинкова не было большого художественного таланта, все написанное им читается не только с захватывающим интересом, но и с волнением. Думаю потому, что Савинкова тянуло к перу не поверхностное тщеславие и не писательский зуд, а нечто гораздо более существенное: чтобы не разрушить себя своею нигилистическою метафизикою смерти, он должен был стремиться к ее художественному воплощению"9.
Если говорить проще, в его литературном творчестве, как в ранних очерках, так и позже - в художественных произведениях под именем "В. Ропшин", проявлялось стремление к осмыслению самого себя, своих эмоций. Это заметно и тогда, когда он пишет о погибших своих соратниках, имена и дела которых жаждал увековечить: о Доре Бриллиант и Максимилиане Швейцере, о Борисе Мищенко-Вноровском. Его "Воспоминания террориста", написанные в Париже в 1908 - 1909 гг., полностью были изданы только после Февральской революции10. В 1908 г. были опубликованы пронзительные, при их кажущейся бесстрастности, "Воспоминания об Иване Каляеве".
Иван Платонович Каляев, милый Янек - экзальтированный и тонко чувствующий, фанатично преданный революционному делу и романтик террора, недаром прозванный "поэтом", был близким и верным другом Савинкова еще с варшавской юности, когда они поверяли друг другу свои мысли и свои первые стихи. Но... читаешь страницы "Воспоминаний" и не можешь отделаться от ощущения, что эта самая бесстрастность - есть, ни что иное, как нарочито (чтобы не впасть в сентиментальность?) выдержанный прием. Отсюда и обращение к многословным судебным материалам и газетным сообщениям, к письмам, и к пространной речи на суде самого Каляева. И лаконичный конец - казнь в Шлиссельбурге на рассвете 11 мая 1905 года. Коротко, холодно и протокольно...
Не дает Савинков никакой своей оценки и тому факту, что Каляева, заключенного в Пугачевской башне Бутырской тюрьмы после убийства великого князя Сергея Александровича, посетила его вдова великая княгиня Елизавета Федоровна. О чем они говорили наедине - досконально не знает никто, но газеты различных направлений подняли шумиху. Это и неудивительно: было широко известно, что Елизавета Федоровна, родная сестра императрицы, несчастлива в браке, что у нее напряженные отношения с царской четой, которая боготворила проходимца Григория Распутина и одобряла мракобесие и жестокость Сергея Александровича на посту московского генерал-губернатора (расправы со студентами, погромы и выселение из Москвы евреев и многое другое); в обеих столицах всенародно толковали о моральной распущенности великого князя.
Визит Елизаветы Федоровны к ожидавшему суда и казни преступнику обрастал самыми невероятными слухами. Но Савинков в своих "Воспоминаниях" ограничился тем, что рассказал в письмах товарищам сам Каляев: "Мы смотрели друг на друга... не скрою, с некоторым мистическим чувством, как двое смертных, которые остались в живых...
- Я прошу вас, возьмите от меня на память иконку, - говорит Елизавета Федоровна, - Я буду молиться за вас.
И я взял иконку.
Это было для меня символом признания с ее стороны моей победы...
- Мне очень больно, что я причинил вам горе, но я исполнил свой долг, и я его исполню до конца и вынесу все, что мне предстоит"11.
Так писал Иван Каляев, и это человеческое письмо не требует комментариев. Некоторые единомышленники-эсеры порицали террориста за мягкотелость и чуть ли не измену революционным принципам. Другой лагерь злорадно приветствовал его якобы "раскаяние". Каляев, решив, что именно Елизавета Федоровна представила их короткую беседу в ложном свете, 24 марта направил ей резкое послание: "Я не звал Вас. Вы сами пришли ко мне: следовательно, вся ответственность за последствия свидания падает на Вас... Мне следовало отнестись к Вам безучастно и не вступать в разговор"12.
Так и возникло взаимное непонимание двух искренних, единственный раз в жизни встретившихся людей...
А что же сам Борис Савинков, недрогнувшей рукой пославший любимого друга на убийство и на эшафот? Или все-таки - дрогнувшей? Много лет спустя, в Дневнике, который Савинков вел в Лубянской тюрьме, появились строки: "Когда казнили Ивана Каляева, я был в Париже. Я не спал ни минуты четыре ночи подряд..."13.
Сколько таких кровавых и черных заноз хранила память организатора и вдохновителя политических убийств! Они не исчезали с годами, они копились, терзали и разлагали его душу, как смертельный яд, и должны были находить хоть какой-нибудь выход в словах и в мыслях, в литературном творчестве. Речь идет не только об угрызениях совести террориста-убийцы, а о мучительном анализе содеянного, вплоть до сомнения в необходимости террора для будущего преобразования государственного строя России.
С этой стороны интересен эпизод убийства жандармского полковника Слезкина в первой части романа "То, чего не было" и разговор двух его героев, который происходил на полуразгромленной баррикаде во время декабрьского восстания 1905 г. в Москве. "Я вот чего не понимаю, Сережа, - рассуждает Андрей Болотов. - ...Нас расстреливают, вешают, душат... Так. Мы вешаем, душим, жжем... Так? Но почему, если я убил Слезкина - я герой, а если он повесил меня, он мерзавец и негодяй?.. Одно из двух: либо убить нельзя, и тогда мы оба, Слезкин и я, преступаем закон; либо убить можно, и тогда ни он, ни я не герои и не мерзавцы, а просто люди, враги..." Пространные размышления Болотова завершаются такими словами: "По-моему, либо убить всегда можно, либо... либо убить нельзя никогда"14.
Понятно поэтому, что многие видные представители эсеров, даже не террористы, выражали негодование - в письмах, в высказываниях, в печати - против этой повести Ропшина-Савинкова, усомнившегося в одном из ключевых принципов партийной программы. Упреки сыпались как из рога изобилия, предлагали даже исключить Савинкова из партии.
Но это было потом. А в "Воспоминаниях об Иване Каляеве", напротив, звучал настоящий гимн террору. "Биография Каляева, напечатанная позже, была в 1907 г. уже написана, и Савинков читал ее мне, - вспоминала В. Н. Фигнер, которая после шлиссельбургского заточения некоторое время жила с Савинковыми на вилле Болье недалеко от Ниццы. - Он спрашивал мое мнение. "Это не биография, - сказала я, - это прославление террора"". При этом, по ее словам, "он сразу заинтересовал меня, и в несколько дней совершенно очаровал. Из всех людей, которых я когда-либо встречала, он был самым блестящим... Читал Савинков мне и другие свои еще не напечатанные произведения... Рассказы Савинкова о деятельности боевой организации и об отдельных членах Партии с-р были всегда интересны и полны одушевления и драматизма; в умелой передаче они захватывали слушателя"15. Но ей показался неправомерным, даже нелепым разговор о тяжелом душевном состоянии того, кто решается отнять жизнь другого человека. "Савинков говорил о Голгофе, на которую идет революционер-боевик... Это была исповедь, было стенание, - вспоминала она. - И тут я усомнилась в искренности и правдивости Савинкова: слова звучали деланно, фальшиво. Я сказала:
- Если вам так тяжело - не идите. Нельзя идти на террористический акт с раздвоением в душе".
Перед Верой Фигнер Савинков благоговел, даже несмотря на ее позже резко изменившееся к нему отношение - суровая ригористка Фигнер осудила Савинкова за его измену первой жене. И все же "Савинков был для меня человеком не как все. Он был загадочным и оригинальным, был типом совершенно новым в революции", - признавалась она16. Таким он был не только для нее, но и для многих представителей своего поколения.
Некую незавершенность в облике, а, следовательно, - и в действиях Савинкова подметил давно и хорошо знавший его A. M. Ремизов. "Не такие выигрывают, не такие и созидают. У Савинкова не было никакой подготовки, никаких познаний, нужных для "правителя государства". Вся жизнь ушла на организацию истреблений"17. Илья Эренбург познакомился с Савинковым в 1915 году. "Борис Викторович был хорошим рассказчиком; слушая его в первый раз, можно было подумать, что он остался боевиком-террористом". Но, как показалось Эренбургу, "на самом деле Савинков ни во что больше не верил"18. Эренбург назвал художественные творения В. Ропшина "весьма посредственными". Это, пожалуй, слишком уж безапелляционно. Да и отнюдь не писательское тщеславие, как верно отметил Степун, тянуло Савинкова к перу. Ему необходимо было переживать заново и осмысливать поступки, которые он совершал, и события, которые происходили в его жизни. Все это становилось канвой его художественных произведений.
Рассказ "На главной гауптвахте" - о севастопольском аресте в 1906 г., об ожидании смертной казни за преступление, не им даже совершенное, о неожиданно счастливом побеге - ярок и драматичен; его персонажи выписаны с любовью, ни тени сомнений или колебаний, ни намека на преступность террористических деяний перед законом здесь не найти19.
Не поэтому ли так обескуражила своими кощунственными для правоверных эсеров настроениями повесть В. Ропшина "Конь бледный"? Автор был угадан без труда и навлек на себя целую бурю упреков. Впрочем, "буря" эта захватила далеко не всех. К примеру, Егор Созонов, по "разработке" Савинкова убивший в 1904 г. Плеве и получивший вечную каторгу, отметил и высоко оценил правдивость автора в описании событий и в передаче мыслей и ощущений героев повести. Его мнение разделяли многие, хотя надо признать, что хулителей было значительно больше.
Представим себе, какие убийственные упреки и обвинения посыпались бы на голову знаменитого террориста от современных ему читателей, если бы он опубликовал продолжение "Коня Бледного", оставшееся в рукописи? Там вконец разочарованный Жорж тупо прозябает в эмиграции, прочие же эсеры-эмигранты настолько откровенно окарикатурены, что неловко читать. Хотел ли он кому-то отомстить (хотя бы словесно) за то, что его не поняли и, как революционера, не оценили? Стремился излить горечь от обмана и провокации и, в целом, горечь от поражения революции 1905-го? Может быть, и самого себя имел он в виду? Лишь один-единственный, покончивший жизнь самоубийством, Алеша симпатичен и морально чист...
Рукопись эта, созданная, вероятно, перед первой мировой войной, была обнаружена сравнительно недавно. В составе архива Виктора Викторовича Савинкова (младшего брата Бориса Викторовича) она была передана Российскому фонду культуры вдовой его сына - Татьяной Николаевной Савинковой-Дрейер20.
Однако, вернемся к роману "То, чего не было". К этому заголовку, в виду его явной полемичности, мог бы быть добавлен вопросительный знак: мол, разве это было не так? А если "не так", то почему? Но это-то как раз В. Ропшина и не волнует. Его волнуют переживания героев. А персонажи, к сожалению, несколько однообразны, как однообразен и дневниковый характер повествования, многословные полупустые (в целях ли конспирации?) разговоры, короткие, "рваные" фразы, спрятанные в подтекст умолчания. Этот стиль был высоко оценен Д. Мережковским и З. Гиппиус, главными
вдохновителями и первыми апологетами художественного творчества В. Ропшина. Как и в "Коне Бледном", здесь царствует модный стиль декаданса. Стремительные динамичные диалоги и многозначительная недосказанность сопровождают столь же стремительно развивающиеся драматические события. Написано - по свежим следам, о том, чему свидетелями были современники. Критики, в том числе и эсеровские, изощрялись друг перед другом. "Заветы" (1912, N 8) опубликовали протест группы близких журналу лиц, которые утверждали, что роман (хотя были опубликованы только первые две его части) якобы дает повод для неверного истолкования революционных событий.
Не вдаваясь в обзор откликов широкой критики, ни, тем более, в полемику между самими критиками, обратим внимание на два письма, принадлежащие перу Г. В. Плеханова. Одно из них - "Открытое письмо" известному в России того времени литературному критику и публицисту В. П. Кранихфельду, который поместил в "Современном мире" (1912, кн. 10) свой нелестный отзыв о романе.
Возможно, Плеханов уделил слишком много внимания опровержению нелепых упреков автору в заимствованиях у Л. Н. Толстого, вплоть до прямых обвинений в плагиате (в этих опровержениях не было необходимости). Гораздо важнее в "Открытом письме" его вторая часть, посвященная тому, что есть в романе "То, чего не было". "Ропшин вовсе не заботился об интересе фабулы, сосредоточив свое внимание на внутренних переживаниях своих героев, - писал Плеханов. - Искренность Ропшина стоит вне всякого сомнения; его художественное дарование неоспоримо; недостатки изложения, причиненные огромным влиянием на него Толстого, с избытком выкупаются достоинствами художественного содержания"21.
Наиболее интересно сравнение героя романа Андрея Болотова с Гамлетом: налицо тот же самый разлад ума и воли. "По части гамлетизма Болотов мог бы дать довольно много очков вперед самому Гамлету", - заметил Плеханов. Явление это весьма редкое, даже исключительное для революционера, избравшего лозунг "В борьбе обретешь ты право свое!" В период деятельности "Земли и воли", как вспоминал автор письма, такого явления быть не могло. Тем не менее он не мог не признать, что "потребность в нравственном оправдании борьбы - нешуточное дело... Если в этой трагедии есть гибнущие, то нет виноватых... каждая сторона права по своему"22.
По прочтении всего романа Плеханов в 1913 г. написал и самому Савинкову. "Я был бы несправедлив, и даже, пожалуй, очень несправедлив, если бы упустил из виду психологическую сторону дела, - писал Плеханов. - На нее-то я и хочу обратить теперь внимание. Рассуждения Болотова очень слабы с точки зрения теории. Это не подлежит сомнению. Но если бы он был в тысячу раз более сильным теоретиком, то и тогда он, может быть, не избежал бы гамлетизма. Он находится в совершенно исключительном положении. Его взгляды привели его к убеждению в необходимости террора. А всякий удачный террористический акт имеет две стороны. Человек, его совершающий, во-первых, жертвует своей жизнью, а во-вторых, лишает жизни то лицо, против которого направлено террористическое покушение... Но когда действие совершено, когда пролита кровь, когда при этом страдают посторонние, ни в чем не повинные люди, тогда террорист видит обратную сторону медали... он видит, что не все - самопожертвование, в его уме возникли такие вопросы, которые показались ему теперь гораздо более трудными, нежели прежде. Это необходимо понять. Решая эти вопросы в совершенно исключительных обстоятельствах, Болотов делает теоретические ошибки, но в то же время он обнаруживает большую человечность своего характера. Это крайне важно. Я уверен, что те люди, которые отправили на тот свет Герценштейна (депутат Государственной думы, убитый черносотенцами. - Е. Ф.), не страдали гамлетизмом и не совершали тех теоретических ошибок, в которых я упрекаю Болотова. Они вообще, наверное, не имели болотовских переживаний"23.
Таково было мнение Плеханова. Далеко не все отнеслись к литературному творению Ропшина столь вдумчиво и благожелательно. Что же касается самого автора, то он безмолвствовал. "Собаки лают, а караван идет..."
Когда в 1917 г. ненадолго приехавший в Россию английский писатель (и разведчик) Сомерсет Моэм сказал ему, что террористический акт, должно быть, требует особого мужества, Савинков возразил: "Это такое же дело, как и всякое другое, к нему тоже привыкаешь"24. Вряд ли он при этом кокетничал или бравировал. Но чувство опасности наполняло его жизнь особым смыслом. Так же, как и дело, которому он служил, и сознание своей нужности и незаменимости.
Еще не были закончены "Воспоминания террориста", когда разразился скандал с разоблачением Азефа. Нежданно и страшно, как обвал в горах. Тот, кому Савинков безраздельно верил, которому подчинялся как опытному и умелому организатору, доверял как другу и чье мнение было для него почти всегда неоспоримым - вдруг оказался полицейским агентом. А сам он - игрушкой, послушной куклой в его руках.
Личность Азефа, его многолетняя и во многом, успешная деятельность на службе Департамента полиции и в то же время - во главе Боевой организации эсеров и поныне продолжает занимать умы. В "Воспоминаниях террориста" разоблачению Азефа посвящена последняя глава. Наиболее "протокольная" и слабая в литературном отношении.
"Воспоминания террориста", законченные в августе 1909 г., то есть по следам еще не остывших событий, вызвали немало нареканий, главным образом со стороны соратников-эсеров и людей им сочувствующих. И особенно тогда, когда они были опубликованы полностью - в 1918 году. Автора обвиняли в искажении фактов, во множестве неточностей - в угоду художественному вымыслу и определенному освещению собственной роли в ряде изображаемых сцен.
Более объективные суждения содержатся в статье эсера, публициста и историка, Е. Е. Колосова "Савинков как мемуарист". "В "Воспоминаниях террориста" описана Савинковым лучшая пора его жизни, - замечал он. - ...Хорошо, когда мемуарист мыслит образами, но если эти образы он склонен, благодаря живости своего воображения, отождествлять с действительностью, его правдивость подвергается большому искусу"25.
Основные упреки автору "Воспоминаний террориста" в этой и в ряде других статей обращены к трагической главе о разоблачении Азефа. Трагической - потому что для Савинкова вся эта история вылилась в катастрофический и необратимый надлом его убеждений и повлияла на все его дальнейшее существование. Если одна составляющая часть его личности самоотверженно отдавалась террору как наиболее действенной, по его убеждению, форме борьбы с деспотией (неважно какой - царской или, позже, большевистской), то вторая принадлежала литературе. В описании истории разоблачения Азефа в полной мере проявилась сложность и противоречивость Савинковекой натуры, несоответствие террористических деяний - его литературному творчеству.
Как и Виктор Чернов, он долго не мог поверить уже доказанным фактам, и они готовились судить разоблачителя, В. Л. Бурцева, за клевету. Вопреки воле большинства партийных судей Савинков настойчиво требовал немедленной казни провокатора. О его колебаниях свидетельствует совершенно нелогичное предложение Азефу - "подумать до завтра". Неужели он и Чернов одинаково понадеялись на честность так опорочившего себя человека и никак не могли предположить, что он просто-напросто сбежит?!
Как упоминалось, Савинков почти всегда находился в несогласии с членами ЦК партии эсеров - особенно когда дело касалось "террорной работы". Так было и до разоблачения Азефа, и, тем более, после, когда зашла речь о роспуске Боевой организации, а Савинков, наоборот, настаивал на необходимости ее возрождения и реабилитации в глазах революционной общественности.
На его инакомыслие и обособленность в партийной среде обратил внимание Р. А. Городницкий, определив и психологическую подоплеку этого явления: "Руководящие круги ПСР всегда весьма негативно реагировали на попытки Савинкова превозносить "до небес" террористическую практику. Савинков же, ценивший свое "ремесло" дороже жизни, в свою очередь воспринимал любую критику в адрес БО как поругание и оплевывание и своего прошлого, и прошлого своих товарищей по БО, память о которых была для него священной... Сам Савинков, неоднократно думавший о своей роли в ПСР, писал: "Не мне, изломанному и составленному из мозаичных кусков, мне, которого я и сам толком не понимаю, найти здесь любовь, теплоту и единомыслие""26.
Савинкова постоянно мучили сомнения в истинности выбранного им пути. Он "замечал и постоянно мысленно анализировал эти разъедающие свойства своего характера, своеобразную извращенность, заставляющую во всем сомневаться, и тогда одиночество и тоска с особой силой захватывали его. Единственный выход из этого положения Савинков видел в действии, в борьбе. Ему казалось, что именно действенная связь с товарищами поможет преодолеть внутренние мучения. Однако даже сам себе Савинков не мог ответить: "Куда поведет меня дальше моя мятежная звезда""27.
Савинкова, при всей его самодостаточности и независимости, конечно, угнетало то непонимание, с которым он постоянно сталкивался и которое порой переходило в открытую к нему вражду.
Трудно угадать, в какую бы сторону швырнула Савинкова его неугомонная, не выносящая бездеятельности, натура, если бы не началась мировая война. В 1909 - 1911 гг. он возглавил новую Боевую группу. Интересна его переписка с бывшей максималисткой Натальей Климовой, известной своим опубликованным "Письмом перед казнью". (Она же была одной из тех узниц Московской женской каторжной тюрьмы, которые 1 июля 1909 г. совершили беспрецедентный побег из заключения.)
Находясь в эмиграции, Климова подбирала для БО будущих боевиков, детально характеризуя каждого из них. В ее письмах и коротких записках отразились некоторые детали эмигрантской жизни Савинкова в этот период: его "монтекарловское чертобесие", дававшее ему некоторую передышку, точнее нервную разрядку. В письме из итальянского Кави в Париж Климова выразила радость по поводу того, что Савинков снова пишет. Судя по всему, речь шла именно о продолжении "Коня Бледного"28. Так или иначе - но ни "монтекарловское чертобесие", ни скачки, ни другие отвлечения никак не могли удовлетворить того, кого Альбер Камю точно назвал "L'homme revoke" - "человек мятежный"29.
Мировая война дала толчок к действию. Савинков стал корреспондентом вначале газеты "День", затем много писал для "Биржевых ведомостей" и других изданий. Он почти все время на передовой линии фронта, участвовал с французскими солдатами в сражении на Марне. Они обычно и являлись героями его корреспонденции. В основе коротких очерков - личные впечатления и наблюдения автора. Многие критики считали сборник "Во Франции во время войны" чуть ли не лучшим творением Савинкова. Сам он так не думал, наверное, потому, что бои, свидетелем которых он был, а в некоторых даже и участвовал, шли не в его родной стране и происходящее не было тем делом, которому он отдавал всю душу и саму жизнь.
Разумеется, самый сильный и невиданный доселе порыв к политической активности принес Февраль 1917-го. С группой эсеров Савинков в начале апреля появился во взбаламученной России. Вот где могут пригодиться его опыт, его способности организатора, его умение управлять людьми, подчинять их своей несгибаемой воле!
Но... К августу революционного года, после Государственного совещания в Москве, он видит и стремительно падающую популярность А. Ф. Керенского и непригодность генерала Л. Г. Корнилова к управлению ходом событий, а тем более - страной в случае установления военной диктатуры. И
это - при искренней симпатии к ним обоим. В результате Савинков оказывается тесно и непоправимо запутанным в клубок неразрешимых политических противоречий.
В эти августовские дни он писал Гиппиус: "Я стою на распутье и не знаю - куда идти и куда понесет течение. Писать, конечно, буду, но не сейчас. Сейчас одно - молитва за Россию... "Свои" ли мы? Не знаю. Не уясняю. Я всей душой с Керенским... Окончить войну поражением - погибнуть. Не думаю ни о чем. Живу, т.е. работаю, как никогда не работал в жизни. Что будет - не хочу знать. Люблю Россию и потому делаю. Люблю революцию и потому делаю. По духу стал солдатом и ничего больше. Все, что не война, - едва ли не чужое. Тыл возмущает. Петроград издали вызывает тошноту" (имеется в виду засилье большевиков в Петросовете и их подрывная пропаганда в армии. - Е. Ф.)30.
То, что происходило в этот сложный период, нашло свое отражение в любопытных воспоминаниях Кароля Вендзягольского, который тогда был комиссаром Временного правительства в 8-й армии, в то время как Савинков был комиссаром соседней 7-й армии. Знакомы они были еще с 1907 г., когда Савинков предлагал польскому социалисту вступить в Боевую организацию, а теперь встретился с ним на фронте. Встречались они и позже - Вендзягольский был, пожалуй, последним человеком, с которым он встретился в Варшаве на вокзале перед своим роковым отъездом в советскую Россию в 1924 году.
Раздел мемуаров, посвященный Савинкову, был опубликован в США в 1962 - 1963 гг., в пяти номерах "Нового журнала". Мемуарист, правда, несколько идеализировал действительность, а в отношении Савинкова его сочинение представляет собой панегирик: "Имя Савинкова было символом долгой и отчаянной схватки не на жизнь, а на смерть революционного движения с царской самодержавной властью"31.
По предложению Вендзягольского прославленный революционер выступил перед офицерами и солдатами. "Тихим проникновенным голосом" Савинков говорил о необходимости борьбы с анархией в войсках, о спасении России и революции. Генерала Корнилова, в то время командующего Петроградским военным округом, он характеризовал как "искреннего демократа, не имеющего ничего общего ни с аристократической военной элитой, ни с дворцовой камарильей, ибо он крестьянский сын, отличающийся пытливым и ясным умом, горячим сердцем гражданина и железной волей полководца".
Кстати, именно Вендзягольский обратил внимание на происшедшую в Савинкове перемену, которая проявлялась в его речах и беседах в армейском комитете, в мимолетных его высказываниях. Перемена была в иной, чем прежде, оценке гражданской зрелости народной массы. Пришла пора отбросить революционный романтизм, заменив его революционным позитивизмом, свободным от охлократических предрассудков, говорил он. И действовал соответственно своим изменившимся воззрениям. Савинков стал теперь государственником и патриотом. Впрочем, мемуарист и раньше отмечал (в литературных творениях В. Ропшина) "неустойчивость его веры в непоколебимость революционных принципов и истин"32.
Нет, Савинков, конечно, не стал монархистом, но осознал необходимость твердой власти и поэтому настаивал на роспуске Петросовета, упразднении армейских комитетов, на изоляции и даже на объявлении вне закона партии большевиков и ее ЦК во главе с В. И. Лениным и Л. Д. Троцким. Однако Керенский на его об этом записку ответил решительным отказом, а резкое, почти ультимативное, выступление Корнилова на Государственном совещании в Москве и вовсе вогнало в панику главу Временного правительства (не без влияния при этом "левых" деятелей Петросовета).
Поведение Керенского в эти опасные дни стало совершенно непредсказуемым, истеричным и переменчивым по отношению к главнокомандующему Корнилову, да и к Савинкову. Тот так и не смог разобраться в хитроспле-
тениях потерявшего голову министра-председателя. Твердость характера и незыблемость убеждений генерала Корнилова не могли не импонировать Савинкову. Тем не менее он, как сторонник демократии, даже не допуская, что Корнилов может пойти против Временного правительства, все же и на этот маловероятный случай четко определил свою позицию: "Я, конечно, не останусь с Корниловым. Я в него без Керенского не верю", - говорил он33. Однако действия генерала, в конец дезориентированного Керенским, не соответствовали в этот острый момент развитию событий: Корнилов, вопреки договоренности с Савинковым, все-таки двинул на возбужденный слухами Петроград корпус генерала A. M. Крымова. Последовала трагическая развязка: выйдя из кабинета Керенского, Крымов застрелился. Был отдан приказ об аресте "изменника" Корнилова. Это был финал неудавшегося "мятежа".
Спустя несколько дней Керенский без объявления причин, по телефону сообщил Савинкову, что отстраняет его от всех должностей. Их после этого свидание, как со слов самого Савинкова свидетельствует Гиппиус, было "кратко и дико. Керенский его целовал, истеричничал, уверял, что "вполне ему доверяет...", но Савинков сдержанно ответил на это, что "он-то ему уже ни в чем не доверяет"". Гиппиус дала своеобразный портрет Савинкова того смутного периода: "Это чисто мужская натура до такой степени, что в нем для политика чересчур много прямой гордости и мало интриганства. Все исчезало, когда дело касалось дела"34.
Двусмысленное положение в этот сложный период усугублялось невразумительной позицией руководства партии эсеров - с бесконечным пустословием на митингах ("бормотанием" по выражению Савинкова) вместо решительных действий, с бесцельными зигзагами между Петросоветом и новым составом Временного правительства. В цитированном письме Гиппиус Савинков признавался: "Партия меня бойкотирует за "патриотизм", за Россию..." Тактика партии эсеров во главе с Черновым не соответствовала той компромиссной (и, вероятно, единственно возможной) позиции, которую пытался отстаивать Савинков. Как всегда, он наталкивался на непонимание и осуждение. Его доводы не доходили до разума ни левых эсеров, ни правых. Кончилось тем, что известного революционера с боевым прошлым обвинили в "корниловщине", в поддержке буржуазных элементов, стремлении прорваться к власти, в интриганстве и исключили из партии. Все это больно ранило его, такого, казалось бы, "твердокаменного" и презирающего руководящих "бормотальщиков".
Через несколько лет, в дневнике, который Савинков вел в камере лубянской тюрьмы, в который раз перебирая в памяти события своей многослойной жизни, он записал: "Я очень долго жил совсем дураком, не подозревая интриги. Теперь для меня ясно, что когда я был в Военном министерстве, интриговал Терещенко... интриговал Некрасов. А тогда я все принимал за чистую монету. Кончилось тем, что болван Керенский поверил, что интригую я, а не они. Поверил в это и Корнилов. А я был абсолютно честен по отношению к ним обоим. Даже не только честен, а упрямо и правдиво туп. Я думал тогда, что много людей думают не о себе, а о русском народе!" (Подчеркнуто Савинковым. - Е. Ф.)35.
После Октябрьского переворота Савинков вслед за Керенским отправился в Гатчину, хотя уже знал настоящую цену бывшему кумиру Февраля и понимал, что вооруженная защита свергнутого Временного правительства обречена на поражение и бессмысленно рассчитывать на поддержку солдатской массы. И все же он не мог поступать иначе, ибо объявил войну большевикам - погубителям России.
21 ноября в "Русских ведомостях" появилась его статья "К выступлению большевиков". О гатчинских событиях он написал очень строго, почти протокольно, но с горчайшим подтекстом и разочарованием. Получив сообщение о том, что пятидневное восстание в Москве против узурпаторов власти разгромлено. Савинков поехал в Москву и создал "Союз защиты родины и
свободы" с целью объединить представителей различных политических партий в противостоянии большевикам. На деле это "объединение" получилось непрочным.
Как всегда Савинков верил только в решительную вооруженную борьбу, только к ней стремился и взял в свои руки организацию восстаний в Ярославле, Рыбинске и Муроме, жестоко подавленных большевиками, затем побывал в Добровольческой армии. Как рядовой боец он участвовал в боях под Казанью в частях Народной армии под командованием полковника В. О. Каппеля. Но неудача следовала за неудачей, поражение за поражением. Казань сдана красным, правительство эсеров в Самаре (Комуч) - на ладан дышит. Да и Савинков для них - не самый желанный союзник. Куда метнуться? Где искать сторонников?
Тут, неожиданно - Париж, куда он отправился в качестве представителя военной миссии только что созданной в Уфе Директории. Однако события несутся галопом: во Францию он прибыл уже от имени правительства А. В. Колчака, совершившего 18 ноября 1918 г. "правый переворот", после чего в Сибири воцарилась военная диктатура с полным разгулом атаманщины, бесчинствами и произволом. А Савинков все еще верил, что успешное наступление белых принесет победу над большевиками. Но эта надежда оказалось химерой. "Борьба белых генералов на Дону и в Сибири с красными войсками ведется из рук вон плохо, не обещает быть понятой, одобренной и принятой широкими народными массами, как лишенная ясных и приемлемых для народа целей", - сказал он приехавшему в Париж из Польши Вендзягольскому.
А тот принес добрую весть: Юзеф Пилсудский предлагает ему приехать в Варшаву. Двух варшавян - главу независимой теперь Польши и Савинкова - связывает не только прошлое, но и единство политических взглядов. В 1905 г. Пилсудский возглавлял Боевую организацию Польской социалистической партии. И "Бабушка" Екатерина Брешковская говорила о нем, тогда как об убежденном социалисте, демократе и защитнике трудящихся масс. Теперь, по образному выражению Савинкова, "Пилсудский сошел с поезда социализма на станции Родина"36. Его только что возникшее независимое государство хотело бы вернуть некогда принадлежавшие ей, Польше, земли. Назревал конфликт, который вот-вот перерастет в военные действия. Неутомимый борец с большевизмом увидел новую перспективу здесь - в непосредственной близости от русской границы.
В Париже Савинков встречался с У. Черчиллем и Д. Ллойд Джорджем, с ЦК партии эсеров, с вождями партии кадетов, в частности с П. Н. Милюковым; была составлена программа действий. Речь шла и об установлении братских отношений с Польшей, и о создании в Варшаве Русского политического комитета во главе с Савинковым.
Итак, новый этап противостояния, может быть, последняя надежда. В Варшаве возобновилась деятельность "Союза защиты родины и свободы", издавалась газета "За свободу!", печатавшая пламенные передовицы Савинкова с призывами к антибольшевистской борьбе. А главное - формировалась Русская армия, набранная из интернированных солдат и офицеров войск Деникина и сражавшихся на польском фронте легионеров С. Н. Булак-Балаховича. Этот генерал объявил себя демократом и войско свое назвал народным и добровольческим.
На его счет Савинков не обольщался и в одном из разговоров с Пилсудским откровенно назвал Балаховича бандитом. Первый маршал Польши только рассмеялся в ответ: "Да, бандит... Мы об этом знаем. Но он воюет с большевиками..." И на страницах газеты "За свободу!" Савинков не раз повторял слова Пилсудского: "Хоть с самим чертом, но против большевиков!"37.
Позже - на первом допросе в ГПУ - бывший революционер с горечью заметил, что без опоры на иностранцев (поляков и французов) Русская армия не могла бы существовать, да и в ней самой все было далеко не так, как следовало бы. "Балахович, Пермикин и штаб Генеральский. Ссоры, интриги
Врангеля, воровство, "моя хата с краю", чиновничество и прочее, и прочее и прочее, и уже не на "верхах" только... В этой каше тонуло несколько честных и искренне убежденных людей. Все это было мне глубоко противно. Чтобы, по крайней мере, не обмануть тех, что верили мне, я записался к Балаховичу солдатом и ушел в поход. Моя совесть нашла успокоение: я делил участь простых людей".
Пришло ли "успокоение"? Вряд ли. Так же, как и потом - в партизанских отрядах "зеленого" движения. "В большинстве случаев вместо дисциплины была разнузданность, вместо идейной борьбы - бандитизм, вместо планомерных действий - разрозненные и потому ненужные выступления. Выходило так, что пытается синица море зажечь... Что оставалось делать? Использовать третью последнюю возможность борьбы - вернуться к подпольной работе. Я и вернулся"38.
Но... какая там "подпольная работа"! Тот же бандитизм, грабежи и погромы. Все та же неудовлетворенность и разочарование. Годы изнурительного противостояния большевикам и - одни неудачи. Война Польши с советской Россией закончилась мирным договором, по условиям которого подрывная деятельность в виде партизанских набегов в Россию с польской территории теперь не допускалась. Савинков и некоторые другие члены Политического комитета были вынуждены по полицейскому приказу покинуть Варшаву. Вендзягольский вспоминал прощальную речь Савинкова в Польском сейме, которая "тронула простотой нужных слов и глубокой драмой людей, униженных в минуту крушения"39.
Мнение ряда зарубежных, советских и нынешних историков о властолюбии Савинкова - несправедливо и предвзято. Стоит обратиться к суждению о нем такого проницательного человека и изощренного политика, как Уинстон Черчилль: "В первую половину своей жизни он вел борьбу, часто в одиночестве, против императорской короны России. Во вторую половину своей жизни он сражался, опять нередко один, против большевистской революции. И царь, и Ленин были в его глазах одним и тем же - тиранами, оба хотели преградить дорогу свободному развитию России", - утверждал Черчилль. В более свободной, демократической стране "перед ним были бы открыты сто разных поприщ. Но случилось так, что со своим умом, со своей силой воли он родился в России... Несмотря на несчастья, им испытанные, опасности, им преодоленные, преступления, им совершенные, он выказал мудрость государственного человека, талант полководца, храбрость героя и стойкость мученика"40.
Из Польши Савинков вынужден уехать и в глубине души был этому рад. Он выдохся и устал. Неутешительные итоги минувших лет выливаются на страницы последнего его романа (1923 г.) "Конь вороной" - под впечатлением пережитого при походе на Мозырьс войском Балаховича. ""Не убий!"... Когда-то эти слова пронзили меня копьем... - размышляет в тоске и кошмаре герой романа. - Теперь они мне кажутся ложью. "Не убий!", но все убивают вокруг. Льется "клюквенный сок", затопляет даже до узд конских. Человек живет и дышит убийством, бродит в кровавой тьме и в кровавой тьме умирает... Такова жизнь. Таково первозданное, не нами созданное, не нашей волей уничтожаемое. К чему же тогда покаяние? Для того, чтобы люди, которые никогда не посмеют убить и трепещут перед собственной смертью, празднословили о заповедях Завета?.. Какой кощунственный балаган!" И далее: "Я раскрываю Евангелие: "И слово стало плотию и обитало с нами, полное благодати и истины"... Где наше воплощенное слово? Где наша истина, наша Божья благодать?.. Москва поругана и растоптана каблуком. Что мы дадим взамен? Иное, худшее поругание и такой же солдатский каблук?"41
"Конь вороной" - это панихида, реквием по Белому движению. Тут явно ощутим очередной надлом души непримиримого оппозиционера и ярого антибольшевика. Его мучают не просто сомнения, а жестокие в своей безысходности мысли: так ли жил, так ли действовал, верна ли была сама затеянная им борьба? Не щадя себя, он анализирует неудачи, провалы и
промахи. И уже почти видит основную их причину: в массе своей простые жители России не верили ни белым, ни красным, ни "зеленым", но красные все-таки были ближе. Тем более, что в 1921 г. - после крестьянского восстания в Тамбовской губернии, страшного голода, мятежа в Кронштадте, был объявлен НЭП - исчезли грабительские продотряды, открылись, пусть и не очень широкие, шлюзы для мелких собственников и торговли и, вообще, стало как-то легче дышать. Советский режим укреплялся, и вместе с ним крепла вера в него среди населения России. Никто ведь не подозревал того, что грядут страшные годы массового террора. Не подозревал и Савинков, уже готовый было публично признать свое поражение и объявить, что прекращает борьбу.
Но... тут в Париж стали наезжать люди из России, знакомые и незнакомые. И сообщали нечто поразительное, уже и неожидаемое: в Москве возник и действует, считая себя частью савинковского "Народного союза защиты родины и свободы", антибольшевистская организация. Действует пока еще робко, не хватает опыта, не хватает умелого и энергичного руководителя. Короче говоря - не хватает Савинкова. Он, единственный, может возглавить боевую группу "Либеральные демократы". Чаще других приезжал Андрей Павлович. Поначалу его рассказы - о неизменном росте организации, о ее финансовых возможностях и о ее планах, не вызывали полного доверия, настораживало и то, как легко и часто посланец из Москвы проходил через советско-польскую границу. Но недоверие постепенно таяло, тем более что сношения советской России со странами европейского зарубежья к 1923 г. стали вообще более свободными. А, кроме того, уж очень хотелось верить...
Савинков испытал прилив энергии - он востребован! Он может действовать, а не прозябать на чужбине. Родина звала, и притягивала, и давала силы, подобно тому как Антей черпал силы прикосновением к земле. Даже если 20, даже если всего 10 процентов правды содержится в том, о чем сообщали новые московские "друзья", он должен во всем убедиться самолично. Значит, надо, непременно надо ехать в Россию!
Его предостерегали. "С тяжелым сердцем думаю о Вашем намерении, - писал из Нью-Йорка 9 июня 1924 г. Рейли. - Я отлично понимаю, что помимо всяких "рациональных" соображений есть еще более важное, душевное состояние - невмоготу больше, и верьте, что душевное состояние это я давно с Вами разделяю, но что касается Вас, страшно, чтобы сволочи получили лишний триумф"42.
Дмитрий Философов, друг, соратник, редактор газеты "За свободу!" утверждал, что Советы просто хотят заполучить еще одного заложника. 22 июля он писал: "Имея воображение, я уже сейчас переживаю то ужасное состояние, в котором я буду после Вашего отъезда". Но из его письма становится ясно, что "внуки" (так называет он приезжающих из России) сумели и ему внушить доверие: "Внуки берут на себя громадную ответственность, и я считаю, что здесь нужно им абсолютно подчиниться"43. С этим не согласен был писатель Михаил Арцыбашев: "К Вам поехал Андрей Павлович... - писал он 25 апреля. - Не садок ли для эмигрантской рыбки хотят создать московские "друзья"? Недаром же так усиленно приглашают приехать именитых гостей из Парижа. А на вопрос - для чего, ответа определенного добиться не удалось. Знаю, что предупреждать Вас - без надобности, но, все же, будьте осторожны. Нам тут все это не очень понравилось"44. Арцыбашев жил в Варшаве и сотрудничал в газете "За свободу!". Он за несколько месяцев перед тем приехал в Польшу из советской России и был хорошо осведомлен о том, что на самом деле творится в "царстве" большевиков и о чем умалчивала приходившая оттуда пресса.
Некогда осторожный и предусмотрительный Савинков не склонен был прислушиваться к предостережениям. 5 мая он ответил Арцыбашеву: "К Андрею Павловичу и его друзьям я отношусь менее скептически, чем Вы. Поживем - увидим. Пока от них плохого ничего нет, а есть только хорошее"45.
Серьезные сомнения выразили и другие близкие люди и, прежде всего - сестра Вера Викторовна и ее муж Александр Геннадьевич Мягков, жившие в Праге.
Савинков же все больше проникался доверием к новым "друзьям". Да и как же иначе, если в ЦК "Либеральных демократов" состоят хорошо известные давние соратники: бывший его адъютант Леонид Шешеня и проверенный член "НСЗРиС" И. Т. Фомичев. Беспокоило Савинкова лишь отсутствие вестей от Сержа, Сергея Павловского, которого он еще в сентябре 1923 г. - при первых же известиях о существовании в советской России антибольшевистской организации, отправил из Парижа на разведку и для добывания денежных средств прежним испытанным методом - "эксами". Сержу он доверял беспредельно, так как видел его в деле во время русско-польской войны. Поэтому и собирался в Россию только с условием, если с ним будет верный Серж.
Вначале апреля 1924 г. от Павловского из Москвы наконец-то пришло подробное послание. Савинков опять и очень настойчиво зовет его приехать в Париж, но ответа нет. Только в середине июля пришло письмо; Павловский извещал, что приехать не может, ибо прикован к постели - был ранен во время последнего "экса". "Все это очень печально, - пишет он, - так как не дает возможности ехать к Вам. Во всяком случае, И. Т. [Фомичев] и А[ндрей] Щавлович Федоров] передадут Вам это все на словах, и, я думаю, они все сделают без меня так же, как и я. В осторожности, умении А. П. я уверен так же, как и в себе, так что Вы от этой случайной замены ничего не потеряете". И снова - о том, что организации "нужен мудрый руководитель" и что "для дела Ваш приезд необходим".
Решение принято. Перед отъездом в Россию Савинков вызвал в Париж из Праги сестру, чтобы передать ей свой архив, завещание и сделать на всякий случай необходимые распоряжения.
Выехали впятером. Савинкова в его опасном, что ни говори, вояже, сопровождали Александр Аркадьевич и Любовь Ефимовна Дикгоф-Деренталь, верные и испытанные друзья, которые были с ним во многих опасных переделках в гражданскую войну. Были в Варшаве и Париже, и теперь, так же как и он сам, не сомневались, в отличие от боязливого Философова, в том, что в Россию надо ехать обязательно. Едут с ними и Иван Терентьевич Фомичев и Андрей Павлович.
В Варшаве долго не задержались: не до встреч, не до разговоров и "обсуждений". Пришла пора действовать. На следующий день выехали в Вильно. На границе в лесу их встретил новый персонаж - "друг Сергея Павловского - Васильев", так представляет его "Андрей Петрович", еще один недавно появившийся участник операции. Границу преодолели на удивление гладко. Пришлось, правда, отдать револьверы. Хотя это и понятно: если вдруг их задержат на советской территории, то оружие - это прямая улика. Забыл старый конспиратор условия подпольной работы...
В Минске их ждала подготовленная квартира. Организуется завтрак. Почему-то нет за столом Фомичева, но верный Андрей Павлович, уже, оказывается, купивший железнодорожные билеты на Москву, объясняет: Фомичев и Шешеня ждут в гостинице и присоединятся на вокзале. Андрей Павлович, как всегда, рядом. И "друг Сергея" Васильев - тут же, за столом. Хозяин квартиры приносит большую, ароматную яичницу, ставит на стол.
И тут вдруг с шумом распахиваются двери и комната наполняется вооруженными людьми в красноармейской форме. С ними "Андрей Петрович".
- Ни с места! Вы арестованы!
Так вот оно что - обыкновенная ловушка.
- Чисто сделано! - невозмутимо произносит Савинков. - Разрешите продолжать завтрак?
Одному Богу известно - какой ценой дается ему эта невозмутимость... Сцена ареста описана в Дневнике, который по просьбе Савинкова вела на Лубянке Л. Е. Дикгоф-Деренталь46.
В поезде его разобрал смех - горький, неудержимый истерический смех: так все просто, как некогда при разоблачении Азефа. Опять он, Савинков, - игрушка, кукла-бибабо в чужих руках, в нелепом представлении на кукольной сцене. Все - обман. Никакой организации "Либеральные демократы", никакого "НСЗРиС" не существует. Фомичев, Шешеня, Павловский - его предали. Вероятно, они тоже арестованы. Савинков еще не знал о том, что все трое "сломались" на первых же допросах в ГПУ и что все многостраничные отчеты Сержа "о проделанной работе", доставленные "верным" А. П. в Париж, написаны им в тюрьме.
Сразу же раскрываются псевдонимы: "Андрей Павлович" - чекист Федоров, "Андрей Петрович" - уполномоченный ГПУ по Западному краю Крикман, "Васильев, друг Сергея" - чекист Пузицкий... и так далее. Целая толпа чекистов и подставных лиц. Ну, не смешно ли?! И он - уже не борец, не революционер, умный прозорливый и отчаянный, а лишь жалкая жертва, измятый тряпочный паяц в этом жутком театре абсурда. Рухнул театр и льется клюквенный сок... - сам в свое время использовал эту блоковскую метафору в "Коне вороном".
8 камеру Лубянской тюрьмы заключен уже другой Борис Савинков. Он побежден и сломлен. Если что пока и держит его на этой земле, так это жгучее желание узнать и своими глазами увидеть - какой теперь стала Россия и с кем все-таки ее народ? Чекист Пузицкий говорит, что если бы о нем, Савинкове, спросили рабочих и крестьян, то они сто-двести раз обеими руками проголосовали бы за казнь врага советской власти. Значит он - враг и шел против народа? Он, который с 16-ти лет боролся за его свободу... Непостижимо!
События разворачиваются стремительно: допросы, суд, приговор, замена расстрела десятилетним заключением - все это весьма подробно изложено, как в тогдашней прессе, так и в более поздних исторических сочинениях. С потрясающей оперативностью, той же ранней осенью 1924 г. выходит в свет тиражом в 8 тыс. экз. полная стенограмма "Борис Савинков перед Военной коллегией Верховного суда СССР". С приложением, в которое входит и статья подсудимого "Почему я признал советскую власть?", даже с факсимильным оттиском рукописи, чтобы никто не заподозрил подделки47. Прекрасный агитационный материал! Особенно для зарубежья.
9 сентября в Варшаву, Париж и Прагу прибыли советские газеты со стенограммой суда и текстом "Признания" Савинкова. Эти и другие сенсационные материалы немедленно появились в прессе. На факте признания советской власти непримиримым антибольшевиком и на реакции в среде эмигрантов стоит остановиться. Потому что одно дело - иметь мужество объявить себя побежденным и совсем другое дело - открыто заявить о том, что правы те, с кем так ожесточенно боролся, то есть признать советскую власть. Да, это совсем не одно и то же. Савинков сам предельно четко определил эту разницу в Открытом письме Бурцеву48.
Суждения, особенно за рубежом, были ошеломляюще грубыми и несправедливыми. Не раздумывая, вчерашние друзья и сторонники осуждали только его поступок, сидя при этом в безопасном далеке.
Из лубянского заточения Савинков послал письмо доктору Д. С. Пасманику, совсем не "партийному", а просто доброму знакомому. С ним Савинков беседовал в Париже накануне своего отъезда в Россию. В послании остро ощущается душевная боль обескураженного случившимся, потерявшего опору человека. В ответ в газете "За свободу!" 7 октября появилась умная и сдержанная статья Пасманика "Савинковская легенда", в которой приведены такие, прозвучавшие в последней их беседе, слова Савинкова: "В одном отношении я сменил вехи... Я перестал быть социалистом. Мой идеал - крестьянская, частновладельческая, демократическая Россия". Говорится в статье и о том, что накануне отъезда Савинков беседовал с Бурцевым: "И тогда речь шла о борьбе, а в случае неудачи - о смерти как символе борьбы с большевиками". Что же это, обман? - спрашивает автор статьи и резюми-
рует: "Если он кого-либо обманул, то лишь самого себя... В этом разгадка... ибо, что бы ни говорили его нынешние противники, мы присутствуем не при пошлом фарсе, а при тяжкой трагедии"49.
Среди немногих, кто удержался от осуждения "отступника", были сестра Вера, "милая Руся", как он называл ее, и муж ее А. Г. Мягков. Они не усомнились в искренности Савинкова, понимали и принимали его таким каков он есть, и до самого конца отстаивали его честь и его право быть самим собой. Статья Мягкова, опубликованная после гибели Савинкова в "Последних новостях" под названием "Нужна правда"50 и затем покаянно перепечатанная газетой "За свободу!", была нацелена на то, чтобы окончательно и бесповоротно отвергнуть разнузданную ложь и развязанную Философовым и др. травлю.
Не эта ли травля явилась одним из звеньев в тяжелой цепи событий, приведших к трагической развязке? Потому что именно Философов, который сам же пересылал письма московских "друзей" и направил в Париж чекиста А. П., то есть он, осведомленный более других и, в конце концов, даже благословивший Савинкова на поездку в Россию, именно он, как редактор газеты "За свободу!", поместил на ее первой полосе убийственную передовицу "Предатели", в которой совершенно бездоказательно утверждается, что имел место предварительный сговор с большевиками. "Никакой трагедии нет, есть пошлый и мерзкий фарс. Савинков и другие не были арестованы... не подвергались вообще никаким опасностям... Единственная граница, которую они перебежали, это - граница чести и совести". В этом же номере помещен и "Ответ Б. В. Савинкову" за подписью недавнего друга и единомышленника51.
Налицо - явный "перехлест" ошарашенного и не очень умного человека, не давшего себе труда взвесить те слова, что выводило его торопливое перо. Уж Философов-то знал, на что способен, а на что - никак не способен Савинков.
С Философовым, кстати, согласились далеко не все, но клевета и предвзятость сделали в эмигрантской среде свое черное дело. Поспешил с осуждением даже Бурцев. Не потрудился задуматься над тем, что произошло в России с бывшим революционером, даже верный соратник, родной брат Виктор. Между ними, впрочем, полного понимания не было никогда. "Ты не замечаешь вокруг себя людей", - упрекнул однажды младший брат. "Как ты сам когда-то сказал, да я это и без того знаю... дружбы между нами нет и не было"52.
Как личное горе воспринял арест, а затем "измену" близкого друга Рейли, с которым Савинков бывал откровенен и с мнением которого считался. Рейли на подробное письмо Савинкова после суда и признания советской власти, так же, как и брат Виктор, просто не ответил. А в письмах Вере и Александру Мягковым высказался прямо и непримиримо, хотя признавал, что "иначе он (то есть Савинков. - Е. Ф.) не мог поступить ни с точки зрения политической, ни по его психологическому состоянию". Но "после ареста, - писал Рейли 21 сентября, - уже начинается все то ужасное и непростительное, что мы знаем"53.
Реакция Арцыбашева, написавшего в газете "За свободу!" резкую статью, была все же более человечной по сравнению с позицией Философова. В письме другому писателю-эмигранту А. В. Афиногенову 9 сентября он так комментировал сведения о признании Савинковым советской власти: "Это не предательство, а трагедия... в общих чертах (сопоставляя все факты) дело представляется в таком виде: давно задуманная большевиками провокация с целью захвата Савинкова как единственного способного на активный удар врага совпала с тяжким душевным состоянием его" (курсив - автора письма. - Е. Ф.). Несколько позже Арцыбашев дал суровую отповедь прыткому журналисту А. Яблоновскому, который в берлинской газете "Руль" опубликовал издевательский фельетон "Дело Савинкова" и не постеснялся употребить сравнение "Хлестаков от революции"54.
Взвешенно отозвалась на случившееся газета "Последние новости". Оценивая неожиданный отъезд Савинкова в советскую Россию и все последую-
щее, Милюков призывал быть "как можно ближе к объяснению, которое дал на суде сам Савинков... О том же думал не один Савинков, когда стало ясно, что Белая идеология развалилась", - честно признал он55.
Савинков болезненно воспринимал возводимые на него поклепы. Через верную Русю он отправлял бывшим друзьям письма, полные обиды и горечи. Его опять не поняли! А ведь он не только не подставил под удар никого из своих прежних единомышленников, но и был искренен, как в своей речи на суде, так и в тех объяснениях своего поступка в письмах близким ему людям. Не очень верится в то, что призывы последовать его примеру писались под давлением окружавших его плотным кольцом чекистов. Хотя кто знает - насколько окончательным и необратимым был этот последний слом его души, его психики?...
Кое-что можно понять из Дневника, который Савинков вел в заключении, но очень немногое. Он не был полностью информирован, так как эмигрантскую прессу ему доставляли нерегулярно и выборочно. Поэтому, должно быть, в своей большой обиде на Философова и Арцыбашева он напрасно поставил их на одну доску. "У Арцыбашева и у Философова нет ни веры, ни твердого убеждения. И тот и другой прожили безжертвенно свою жизнь", - записано 10 апреля 1925 года. И в конце той же записи Савинков добавил: "Я тоже запутался черт знает где. Сколько крови и слез понадобилось, чтобы я выпутался из этой паутины. Опять - дворянин, интеллигент, бунчужный полковник. А Философовы обвиняют меня в "предательстве", и Куприн распинает меня"56.
Вливая в общий хор и свой голос, А. И. Куприн посвятил Савинкову две статьи. В первой из них, несмотря на заголовок "Выползень" - особого "распинания" нет. Еще менее "злобная" вторая статья - "Межевой знак", опубликованная после гибели Савинкова. В ней обращает на себя внимание такая ключевая фраза: "Для нас самое важное - то, что вместе со смертью Савинкова умер и навсегда отошел в прошлое героический период революции. Тут межа, на которой память о талантливом и необычайном человеке стоит высоким трагическим символом"57. Но этих слов деятель героического периода уже не услышал.
В последние дни он все более погружался в тяжелую депрессию, пытаясь осознать - что же с ним произошло. 14 апреля он не без горькой иронии резюмировал: "Ан[дрей] Пав[лович], вероятно, думает, что "поймал" меня, Арцыбашев думает, что это - "двойная игра". Философов думает - "предатель". А на самом деле все проще. Я не мог дольше жить за границей. Не мог, потому что днем и ночью тосковал по России. Не мог, потому что в глубине души изверился не только в возможности, но и в правоте борьбы... Не мог еще потому, что хотелось писать, а за границей что же напишешь? Словом надо было ехать в Россию. Если бы я наверное знал, что меня ожидает, я бы все равно поехал. Почему я признал Советы? Потому, что я русский" (подчеркнуто Савинковым. - Е. Ф.)58.
Советская пресса в это время обходилась без комментариев, только официальными сообщениями. Лишь потом, когда Савинкова не стало, появились объяснения, пространные статьи А. В. Луначарского, К. Б. Радека и других. Деятели же ЧК - ГПУ вовсе не склонны были предавать гласности свою "работу", поэтому не слишком благосклонно отнеслись к посещению именитого заключенного иностранными журналистами. Вначале все шло гладко, но как только один из иностранцев задал вопрос о применении пыток в ОГПУ и Савинков как-то уклончиво ответил: "Если говорить обо мне, то эти слухи неверны", ответственный работник ИНО ГПУ М. А. Трилиссер, сопровождавший журналистов, постарался прервать встречу. "Савинков, - по наблюдению журналиста, - резко побледнел и замолчал, а на его лице появилась натянутая улыбка"59.
Нелегко жилось ему в лубянском заточении, несмотря на созданные удобства, прогулки за город, разрешенные свидания с близким человеком - Л. Е. Дикгоф-Деренталь. В эти немногие месяцы он писал - в основном
письма, но и рассказы тоже, ясно понимая, что все это - не то и не то. Он не умел творить по принуждению, даже если принуждал себя сам. Удался, пожалуй, только фельетон "В. М. Чернов" - издевательский и злой, этакая сатира на теоретика и вождя эсеровской партии. А впрочем, и на самого себя тоже: кому верил, за кем шел? Отвергнуто и осмеяно собственное прошлое, куда уж дальше!.. Может быть, это и явилось одной из причин того, что завершилось трагедией 7 мая 1925 года?
Разумеется, бросок вниз головой из окна пятого этажа кабинета N 192 Лубянки был самоубийством, что бы ни утверждала эмигрантская пресса. Соредактор газеты "За свободу!" В. В. Португалов в передовице майского номера за 1925 год высказывал сомнение в добровольном уходе Савинкова из жизни - его, мол, "просто прикончили в подвалах Лубянки". Однако допуская все-таки, что, возможно, имело место самоубийство, Португалов завершает свою статью такими словами: "И если нашей эмиграции придется произвести пересмотр своего отношения к личности Бориса Савинкова, то своей политической позиции ей пересматривать не придется".
В те дни написано было и напечатано немало нелепых домыслов. Даже "Последние новости" поместили какое-то невразумительное сообщение о застрелившемся в московской пивной бывшем чекисте Вейде, который якобы в пьяном виде хвастался тем, что сам влил яд в кипяток для Савинкова, а потом другой чекист Егоров выкинул труп за окно. К чести "Последних новостей" надо упомянуть о редакционной статье, напечатанной 14 мая 1925 г. (автор ее, судя по всему, сам Милюков). Статья написана объективно, очень уважительно и со знанием дела60.
Как бы там ни было, Борис Савинков сохранился в исторической памяти всей своей феноменально яркой, жестокой и противоречивой судьбой и гибелью. Сохранился, как и жил, непонятым до конца, как тунгусский метеорит.
Какими бы предубеждениями ни руководствоваться, оценивая личность Савинкова, нельзя отрицать основного - он жил Россией, ее интересами, ее болью. Где бы он ни находился - в подполье ли при царизме, в эмиграции, в метаниях ли периода гражданской войны или в большевистской тюрьме - он оставался верен себе и доказал это всей своей жизнью, запутанной и дающей богатую пищу легендам, домыслам и обвинениям - в авантюризме, в жестокой игре чужими жизнями, в организации политических убийств, наконец. Но он оказался способен объективно оценить свою деятельность, не оправдывая себя, и раскаяться в собственных прегрешениях и заблуждениях.
Он действовал согласно своим убеждениям и умел идти до конца, до последнего предела, не теряя надежды и не останавливаясь перед преградами, если видел ясную цель, какова бы она ни была с точки зрения потомков. То есть - с нашей с вами точки зрения...
Примечания
Автор выражает глубокую благодарность работникам ГАРФ и директору Архива С. В. Мироненко, а также кандидатам исторических наук Г. С. Кану и Р. А. Городницкому за помощь, оказанную при создании очерка.
1. БЕМ А. Правда о прошлом. - Молва (Варшава), N 189, 20.VIII.1933.
2. Заря, 1902, N 3.
3. Курьер, N 245, 5.IX.1902.
4. САВИНКОВ Б. Избранное. Л. 1990, с. 309 - 374.
5. САВИНКОВ Б. Воспоминания террориста. Л. 1990, с. 271.
6. СТЕПУН Ф. А. Бывшее и несбывшееся. М. -СПб. 1995, с. 365.
7. Там же, с. 368.
8. Там же, с. 369.
9. Там же, с. 370.
10. Знамя труда, 1907, N 8, 10; Былое, 1908, N 7; 1909, N 9 - 10; 1917, N 1 - 3; 1918, N 1 - 3, 12.
11. САВИНКОВ Б. Воспоминания террориста, с. 104.
12. Там же, с. 104 - 106.
13. Борис Савинков на Лубянке. Документы. М. 2001, с. 189.
14. РОПШИН В. То, чего не было. М. 1990, с. 78 - 84, 97.
15. ФИГНЕР В. И. Избр. произведения в 3-х томах. Т. 3. М. 1933, с. 149.
16. Там же, с. 151.
17. РЕМИЗОВ А. Собр. соч. Т. 8. М. 2000, с. 500.
18. ЭРЕНБУРГ И. Люди, годы, жизнь. Т. 1. М. 1990, с. 194.
19. Русское богатство, 1907, N 4.
20. Знамя, 1994, N 5, с. 152 - 167.
21. ПЛЕХАНОВ Г. В. О том, что есть в романе "То, чего не было". В кн.: РОПШИН В. То, чего не было, с. 387, 389.
22. Там же, с. 290 - 292.
23. Государственный архив Российской Федерации (ГАРФ), ф. 5831, оп. 1, д. 296, л. 5, 7.
24. МОЭМ С. Записные книжки. М. 1999, с. 188.
25. САВИНКОВ Б. Воспоминания террориста, с. 388 - 440 (Приложение). Статья Колосова опубликована в журнале "Каторга и ссылка" (1928, N 3 - 5) под псевдонимом М. Горбунов.
26. ГОРОДНИЦКИЙ Р. А. Боевая организация партии социалистов-революционеров в 1901 - 1911 гг. М. 1998, с. 188.
27. Там же, с. 188 - 189.
28. ГАРФ, ф. 5831, оп. 1, д. 90, л. 6 - 7.
29. ГУЛЬ Р. Азеф. М. 1990, с. 8.
30. Звенья. Кн. 2. М. - СПб. 1992, с. 136.
31. Новый журнал, 1962, N 68, с. 192. Кароль Вендзягольский (1885 - после 1965, Бразилия), эсер, соратник Савинкова.
32. Там же, с. 193 - 195.
33. ГИППИУС 3. Дневники, воспоминания, мемуары. Минск. 2004, с. 191.
34. Там же, с. 193; Звенья. Кн. 2, с. 55.
35. Борис Савинков на Лубянке, с. 191.
36. Новый журнал, 1963, N 71, с. 139, 147.
37. Там же, с. 154.
38. Борис Савинков на Лубянке, с. 66.
39. Новый журнал, 1963, N 72, с. 197.
40. ЧЕРЧИЛЛЬ У. Борис Савинков. - Звезда, 1995, N 11, с. 119.
41. РОПШИН В. Конь Вороной. Избр. Л. 1990, с. 386, 391 - 392.
42. ГАРФ, ф. 5831, оп. 1, д. 170, л. 78об. 43. Там же, д. 204, л. 127, 127об., 130.
44. De visu, 1993, N 4, с. 49.
45. Борис Савинков на Лубянке, с. 357.
46. Там же, с. 361, 200.
47. Борис Савинков перед Военной коллегией Верховного суда СССР. М. 1924, с. 99 - 108, 116 - 118, 132 - 137.
48. Борис Савинков на Лубянке, с. 108.
49. За свободу! 7.Х.1924, N 289.
50. Последние новости, 13.VI. 1925, N 1575.
51. За свободу! 17.IX.1924, N 249.
52. ГАРФ, ф. 5831, оп. 1, д. 177, л. 25.
53. Там же, ф. 6756, оп. 1, д. 18, л. 30, 80.
54. Минувшее. Кн. 22. СПб. 1997, с. 407; За свободу!, 11.IХ.1924, N 243.
55. Новая аватара Савинкова. - Последние новости, 5.IХ.1924, N 1336.
56. Борис Савинков на Лубянке, с. 179 - 180.
57. КУПРИН А. И. Голос оттуда. М. 1999, с. 133 - 138, 482.
58. Борис Савинков на Лубянке, с. 181 - 182.
59. Там же, с. 40.
60. Конец Савинкова. - Последние новости, 14.V.1925, N 1550.
New publications: |
Popular with readers: |
News from other countries: |
Editorial Contacts | |
About · News · For Advertisers |
Biblioteka.by - Belarusian digital library, repository, and archive ® All rights reserved.
2006-2024, BIBLIOTEKA.BY is a part of Libmonster, international library network (open map) Keeping the heritage of Belarus |