Библиотека художественной литературы

Старая библиотека художественной литературы

Поиск по фамилии автора:

А Б В Г Д Е-Ё Ж З И-Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш-Щ Э Ю Я


Читальный зал:

Лев Николаевич Толстой. Рубка леса. Рассказ юнкера

(1852-1854)

I.

В середине зимы 185. года дивизион нашей батареи стоял в отряде в Большой Чечне. Вечером 14-го февраля, узнав, что взвод, которым я командовал за отсутствием офицера, назначен в завтрашней колонне на рубку леса, и с вечера же получив и передав нужные приказания, я раньше обыкновенного отправился в свою палатку и, не имея дурной привычки нагревать ее горячими углями, не раздеваясь, лег на свою построенную на колышках постель, надвинул на глаза попаху, закутался в шубу и заснул тем особенным, крепким и тяжелым сном, которым спится в минуты тревоги и беспокойства перед опасностью. Ожидание дела на завтра привело меня в это состояние. В три часа утра, когда еще было совершенно темно, с меня сдернули обогретый тулуп, и багровый огонь свечки неприятно поразил мои заспанные глаза. - Извольте вставать, - сказал чей-то голос. Я закрыл глаза, бессознательно натянул на себя опять тулуп и заснул. - Извольте вставать, - повторил Дмитрий, безжалостно раскачивая меня за плечо. - Пехота выступает. - Я вдруг вспомнил действительность, вздрогнул и вскочил на ноги. Наскоро выпив стакан чаю и умывшись оледенелой водой, я вылез из палатки и пошел в парк (место, где стоят орудия). Было темно, туманно и холодно. Ночные костры, светившиеся там и сям по лагерю, освещая фигуры сонных солдат, расположившихся около них, увеличивали темноту своим неярким багровым светом. Вблизи слышался равномерный, спокойный храп, вдали движение, говор и бряцанье ружей пехоты, готовившейся к выступлению; пахло дымом, навозом, фитилем и туманом; по спине пробегала утренняя дрожь, и зубы против воли ощупывали друг друга. Только по фырканью и редкому топоту можно было разобрать в этой непроницаемой темноте, где стоят запряженные передки и ящики, и по светящимся точкам пальников - где стоят орудия. Со словами: "с Богом", зазвенело первое орудие, за ним зашумел ящик, и взвод тронулся. Мы все сняли шапки и перекрестились. Вступив в интервал между пехотою, взвод остановился и с четверть часа дожидался сбора всей колонны и выезда начальника. - А у нас одного солдатика нет, Николай Петрович - сказала, подходя ко мне, черная фигура, которую я только по голосу узнал за взводного фейерверкера Максимова. - Кого? - Веленчука нет-с. Как запрягали, он все тут был, - я его видал, - а теперь нет. Так как нельзя было предполагать, чтобы колонна тронулась сейчас же, мы решили послать отыскать Веленчука строевого ефрейтора Антонова. Скоро после этого мимо нас в темноте прорысило несколько конных: это был начальник со свитой; а вслед затем зашевелилась и тронулась голова колонны, наконец и мы, - а Антонова и Веленчука не было. Однако не успели мы пройти сто шагов, как оба солдата догнали нас. - Где он был? - спросил я у Антонова. - В парке спал. - Что, он хмелен, что ли? - Никак нет. - Так отчего же он заснул? - Не могу знать. Часа три мы медленно двигались по каким-то испаханным бесснежным полям и низким кустам, хрустевшим под колесами орудий, в том же безмолвии и мраке. Наконец, перейдя неглубокий, но чрезвычайно быстрый ручей, нас остановили, и в авангарде послышались отрывчатые винтовочные выстрелы. Звуки эти, как и всегда, особенно возбудительно подействовали на всех. Отряд как бы проснулся: в рядах послышались говор, движение и смех. Солдаты кто боролся с товарищем, кто перепрыгивал с ноги на ногу, кто жевал сухарь или, для препровождения времени, отбивал на караул и к ноге. Притом туман заметно начинал белеть на востоке, сырость становилась ощутительнее, и окружающие предметы постепенно выходили из мрака. Я различал уже зеленые лафеты и ящики, покрытую туманной сыростью медь орудий, знакомые, невольно изученные до малейших подробностей фигуры моих солдат, гнедых лошадей и ряды пехоты с их светлыми штыками, торбами, пыжовниками и котелками за спинами. Скоро нас снова тронули и, проведя несколько сот шагов без дороги, указали место. Справа виднелись крутой берег извилистой речки и высокие деревянные столбы татарского кладбища; слева и спереди сквозь туман проглядывала черная полоса. Взвод снялся с передков. Восьмая рота, прикрывавшая нас, составила ружья в козлы, и батальон солдат с ружьями и топорами вошел в лес. Не прошло пяти минут, как со всех сторон затрещали и задымились костры, рассыпались солдаты, раздувая огни руками и ногами, таская сучья и бревна, и в лесу неумолкаемо зазвучали сотни топоров и падающих деревьев. Артиллеристы, с некоторым соперничеством перед пехотными, разложили свой костер, и, хотя он уже так разгорелся, что на два шага подойти нельзя было, и густой черный дым проходил сквозь обледенелые ветви, с которых капли шипели на огне и которые нажимали на огонь солдаты, снизу образовывались угли, и помертвелая белая трава оттаивала кругом костра, солдатам все казалось мало: они тащили целые бревна, подсовывали бурьян и раздували все больше и больше. Когда я подошел к костру, чтобы закурить папиросу, Веленчук, и всегда хлопотун, но теперь, как провинившийся, больше всех старавшийся около костра, в припадке усердия достал из самой середины голой рукой уголь, перебросил раза два из руки в руку и бросил на землю. - Ты форостинку зажги да подай, - сказал другой. - Пальник, братцы, подайте, - сказал третий. Когда я, наконец, без помощи Веленчука, который опять было руками хотел взять уголь, зажег папиросу, он потер обожженные пальцы о задние полы полушубка и, должно быть, чтоб что-нибудь делать, поднял большой чинаровый отрубок и с размаху бросил его на костер. Когда, наконец, ему показалось, что можно отдохнуть, он подошел к самому жару, распахнул шинель, надетую на нем в виде епанчи, на задней пуговице, расставил ноги, выставил вперед свои большие черные руки и, скривив немного рот, зажмурился. - Эх-ма! трубку забыл. Вот горе-то, братцы мои! - сказал он, помолчав немного и не обращаясь ни к кому в особенности.

II.

В России есть три преобладающие типа солдат, под которые подходят солдаты всех войск: кавказских, армейских, гвардейских, пехотных, кавалерийских, артиллерийских и т.д. Главные эти типы, со многими подразделениями и соединениями, следующие: 1) Покорных. 2) Начальствующих и 3) Отчаянных. Покорные подразделяются на а) покорных хладнокровных, b) покорных хлопотливых. Начальствующие подразделяются на а) начальствующих суровых и b) начальствующих политичных. Отчаянные подразделяются на а) отчаянных забавников и b) отчаянных развратных. Чаще других встречающийся тип, - тип более всего милый, симпатичный и большей частью соединенный с лучшими христианскими добродетелями: кротостью, набожностью, терпением и преданностью воле Божьей, - есть тип покорного вообще. Отличительная черта покорного хладнокровного есть ничем несокрушимое спокойствие и презрение ко всем превратностям судьбы, могущим постигнуть его. Отличительная черта покорного пьющего есть тихая поэтическая склонность и чувствительность; отличительная черта хлопотливого - ограниченность умственных способностей, соединенная с бесцельным трудолюбием и усердием. Тип же начальствующих вообще встречается преимущественно в высшей солдатской сфере: ефрейторов, унтер-офицеров, фельдфебелей и т. д., и, по первому подразделению начальствующих суровых, есть тип весьма благородный, энергический, преимущественно военный, не исключающий высоких поэтических порывов (к этому-то типу принадлежал ефрейтор Антонов, с которым я намерен познакомить читателя). Второе подразделение составляют начальствующие политичные, с некоторого времени начинающие сильно распространяться. Начальствующий политичный бывает всегда красноречив, грамотен, ходит в розовой рубашке, не ест из общего котла, курит иногда Мусатов табак, считает себя несравненно выше простого солдата и редко сам бывает столь хорошим солдатом, как начальствующие первого разряда. Тип отчаянного, точно так же, как и тип начальствующего, хорош в первом подразделении - отчаянных забавников, отличительными чертами которых суть непоколебимая веселость, огромные способности ко всему, богатство натуры и удаль, - и так же ужасно дурен во втором подразделении - отчаянных развратных, которые однако, нужно сказать к чести русского войска, встречаются весьма редко, и если встречаются, то бывают удаляемы от товарищества самим обществом солдатским. Неверие и какое-то удальство в пороке - главные черты характера этого разряда. Веленчук принадлежал к разряду покорных хлопотливых. Он был малороссиянин родом, уже 15 лет на службе и хотя невидный и не слишком ловкий солдат, но простодушный, добрый, чрезвычайно усердный, хотя большей частью некстати, и чрезвычайно честный. Я говорю: чрезвычайно честный, потому что в прошлом году был случай, в котором он показал весьма очевидно это характеристическое свойство. Надобно заметить, что почти каждый из солдат имеет мастерство. Более распространенные мастерства: портняжное и сапожное. Веленчук сам научился первому и даже, судя по тому, что сам Михаил Дорофеич, фельдфебель, давал ему шить на себя, дошел до известной степени совершенства. В прошлом году в лагере Веленчук взялся шить тонкую шинель Михаилу Дорофеичу; но в ту самую ночь, когда он, скроив сукно и прикинув приклад, положил к себе в палатке под голову, с ним случилось несчастие: сукно, которое стоило семь рублей, в ночь пропало! Веленчук, со слезами на глазах, с дрожащими бледными губами и сдержанными рыданиями, объявил о том фельдфебелю. Михаил Дорофеич прогневался. В первую минуту досады он пригрозил портному, но потом, как человек с достатком и хороший, махнул рукой и не требовал с Веленчука возвращения ценности шинели. Как ни хлопотал хлопотливый Веленчук, как ни плакал, рассказывая про свое несчастие, вор не нашелся. Хотя и были сильные подозрения на одного отчаянного развратного солдата, Чернова, спавшего с ним в одной палатке, но не было положительных доказательств. Начальствующий политичный Михаил Дорофеич, как человек с достатком, занимаясь кое-какими сделочками с каптенармусом и артельщиком, аристократами батареи, скоро совершенно забыл о пропаже партикулярной шинели; Веленчук же, напротив, не забыл своего несчастия. Солдаты говорили, что в это время они боялись за него, как бы он не наложил на себя рук или не бежал в горы: так сильно на него подействовало это несчастие. Он не пил, не ел, работать даже не мог и все плакал. Через три дня он явился к Михаилу Дорофеичу и, весь бледный, дрожащей рукой достал из-за обшлага золотой и подал ему. "Ей-Богу, последние, Михаил Дорофеич, - и те у Жданова занял, - сказал он, снова всхлипывая, - а еще два рубля ей-ей отдам, как заработаю. Он (кто был он, не знал и сам Веленчук) меня перед вашими глазами плутом сделал. Он - ехидная его мерзкая душа - у своего брата-солдата последнее из души взял; а я, 15 лет служа..." К чести Михаила Дорофеича должно сказать, что он а) не взял с Веленчука недостающих двух рублей, хотя Веленчук через два месяца и приносил их.

III.

Кроме Веленчука, около костра грелись еще пять человек солдат моего взвода. На лучшем месте, за ветром, на баклаге, сидел взводный фейерверкер Максимов и курил трубку. В позе, во взгляде и во всех движениях этого человека заметны были привычка повелевать и сознание собственного достоинства, не говоря уже о баклаге, на которой он сидел, составляющей на привале эмблему власти, и крытом нанкой полушубке. Когда я подошел, он повернул голову ко мне; но глаза его оставались устремленными на огонь, и только гораздо после взгляд его, вслед за направлением головы, обратился на меня. Максимов был из однодворцев, имел деньги и в учебной бригаде получил класс и набрался учености. Он был ужасно богат и ужасно учен, как говорили солдаты. Я помню, как раз на практической навесной стрельбе с квадрантом он объяснял собравшимся вокруг него солдатам, что ватерпас не что иное есть, как происходит, что атмосферическая ртуть свое движение имеет. В сущности Максимов был далеко не глуп и отлично знал свое дело; но у него была несчастная странность говорить иногда нарочно так, что не было никакой возможности понять его и что, я уверен, он сам не понимал своих слов. Особенно он любил слова: "происходит" и "продолжать", и когда, бывало, скажет: "происходит" или "продолжая", то уже я вперед знаю, что из всего последующего я не пойму ничего. Солдаты же, напротив, сколько я мог заметить, любили слушать его "происходит" и подозревали в нем глубокий смысл, хотя так же, как и я, не понимали ни слова. Но непонимание это они относили только к своей глупости и тем более уважали Федора Максимыча. Одним словом, Максимов был начальствующий политичный. Второй солдат, переобувавший около огня свои жилистые красные ноги, был Антонов, - тот самый бомбардир Антонов, который еще в 37-м году, втроем, оставшись при одном орудии, без прикрытия, отстреливался от сильного неприятеля и с двумя пулями в ляжке продолжал иття около орудия и заряжать его. "Давно бы уж ему быть фейерверкером, коли бы не карахтер его", говорили про него солдаты. И действительно, странный у него был характер: в трезвом виде не было человека покойнее, смирнее и исправнее; когда же он запивал, становился совсем другим человеком: не признавал власти, дрался, буянил и делался никуда негодным солдатом. Не дальше как неделю тому назад он запил на Маслянице и, несмотря ни на какие yгрозы, увещания и привязыванья к орудию, пьянствовал и буянил до самого Чистого Понедельника. Весь пост же, несмотря на приказ по отряду всем людям есть скоромное, питался он одними сухарями и на первой неделе не брал даже положенной крышки водки. Впрочем, надобно было видеть эту невысокую, сбитую, как железо, фигуру, с короткими, выгнутыми ножками и глянцовитой усатой рожей, когда он, бывало, под хмельком возьмет в жилистые руки балалайку и, небрежно поглядывая по сторонам, заиграет "барыню" или, с шинелью в накидку, на которой болтаются ордена, и заложив руки в карманы синих нанковых штанов, пройдется по улице, - надо было видеть выражение солдатской гордости и презрения ко всему не-солдатскому, игравшее в это время на его физиономии, чтобы понять, каким образом не подраться в такие минуты с загрубившим или просто подвернувшимся денщиком, казаком, пехотным или переселенцем, вообще не-артиллеристом, было для него совершенно невозможно. Он дрался и буянил не столько для собственного удовольствия, сколько для поддержания духа всего солдатства, которого он чувствовал себя представителем. Третий солдат, с серьгой в ухе - щетинистыми усиками, птичьей рожицей и фарфоровой трубочкой в зубах, на корточках сидевший около костра, был ездовой Чикин. Милый человек Чикин, как его прозвали солдаты, был забавник. В трескучий ли мороз, по колено в грязи, два дня не евши, в походе, на смотру, на ученьи, милый человек всегда и везде корчил гримасы, выделывал ногами коленцы и отливал такие штуки, что весь взвод покатывался со смеху. На привале или в лагере вокруг Чикина всегда собирался кружок молодых солдат, с которыми он или затевал "Фильку",

IV.

- Эх-ма! трубку забыл. Вот горе-то, братцы мои! - повторил Веленчук. - А ты бы сихарки курил, милый человек! - заговорил Чикин, скривив рот и подмигивая. - Я так все сихарки дома курю, она слаще! Разумеется, все покатились со смеху. - То-то, трубку забыл, - перебил Максимов, не обращая внимания на общий хохот и начальнически-гордо выбивая трубку о ладонь левой руки. - Ты где там пропадал? а, Веленчук? Веленчук полуоборотился к нему, поднял было руку к шапке, но потом опустил ее. - Видно, со вчерашнего не проспался, что уж стоя засыпаешь. За это вашему брату спасибо не говорят. - Разорви меня на сем месте, Федор Максимыч, коли у меня капля во рту была; а я и сам не знаю, что со мной сделалось, - отвечал Веленчук. - С какой радости напился! - проворчал он. - То-то; а из-за вашего брата ответствуешь перед начальством своим, а вы этак продолжаете - вовсе безобразно, - заключил красноречивый Максимов уже более спокойным тоном. - Ведь вот чудо-то, братцы мои, - продолжал Веленчук после минутного молчания, почесывая в затылке и не обращаясь ни к кому в особенности: - право, чудо, братцы мои! Шестнадцать лет служу - такого со мной не бывало. Как сказали к расчету строиться, я собрался как следует - ничего не было, да вдруг у парке как она схватит меня... схватила, схватила, повалила меня наземь, да и все... И как заснул, сам не слыхал, братцы мои! Должно, она самая спячка и есть, - заключил он. - Ведь и то насилу я тебя разбудил, - сказал Антонов, натягивая сапог: - уж я тебя толкал, толкал... ровно чурбан какой! - Вишь ты, - заметил Веленчук: - добро уж пьяный бы был... - Так-то у нас дома баба была, - начал Чикин: - так с печи, почитай, два года не сходила. Стали ее будить раз, думали, что спит, а уж она мертвая лежит, - так тоже все на нее сон находил. Так-то, милый человек! - А расскажи-ка, Чикин, как ты в отпуску тон задавал себе, - сказал Максимов, улыбаясь и поглядывая на меня, как будто говоря: "не угодно ли тоже послушать глупого человека?" - Какой тон, Федор Максимыч! - сказал Чикин, бросая искоса на меня беглый взгляд: - известно, рассказывал, какой такой Капказ есть. - Ну да, как же, как же! Ты не модничай... расскажи, как ты им предводительствовал? - Известно, как предводительствовал: спрашивали, как мы живем, - начал Чикин скороговоркой, с видом человека, несколько раз рассказывавшего то же самое: - я говорю, живем хорошо, милый человек; провиянт сполна получаем, утро и вечер по чашке щиколата идет на солдата, а в обед идет господский суп перловых круп, а замест водки модера полагается по крышке. Модера Дивирье, что без посуды, мол, сорок две! - Важная модера! - громче других, заливаясь смехом, подхватил Веленчук. - Вот так модера! - Ну, а про эзиятов как рассказывал? - продолжал допрашивать Максимов, когда общий смех утих несколько. Чикин нагнулся к огню, достал палочкой уголек, наложил его на трубку и молча, как будто не замечая возбужденного в слушателях молчаливого любопытства, долго раскуривал свои корешки. Когда, наконец, он набрался достаточно дыму, сбросил уголек, сдвинул еще более назад свою шапочку и, подергиваясь и слегка улыбаясь, продолжал. - Тоже спрашивают, какой, говорит, там, малый, черкес, говорит, или турка у вас на Капказе, говорит, бьет? Я говорю: у нас черкес, милый человек, не один, а разные есть. Есть такие тавлинцы, что в каменных горах живут и камни замест хлеба едят. Те большие, говорю, ровно как колода добрая, по одном глазу во лбу, и шапки на них красные, вот так и горят, ровно как на тебе, милый человек! - прибавил он, обращаясь к молодому рекрутику, на котором, действительно, была уморительная шапочка с красным верхом. Рекрутик при этом неожиданном обращении вдруг присел к и земле; ударил себя по коленям и расхохотался и раскашлялся до того, что едва мог выговорить задыхающимся голосом: "вот так тавлинцы!" - А то еще, говорю, мумры есть, - продолжал Чикин, движением головы надвигая на лоб свою шапочку: - те другие, - двойнешки маленькие, вот такие. Все по парочкам, говорю, рука с рукой держатся и так-то бегают, говорю, швытко, что ты его на коне не догонишь. - Как же, говорит, малый, как же они, мумры-то, рука с рукой так и родятся, что ли? - воображая передразнивать мужика, сказал он горловым басом. - Да, говорю, милый человек, он такой от природии. Ты им руки разорви, так кровь пойдет, все равно что китаец: шапку с него сними, она, кровь, пойдет. - А кажи, малый, как они бьют-то? - говорит. - Да так, говорю, поймают тебя, живот распорят, да кишки тебе на руку и мотают, и мотают. Они мотают, а ты смеешься; дотелева смеешься, что дух вон... - Ну, что ж, и имели к тебе доверие, Чикин? - сказал Максимов, слегка улыбаясь, тогда как остальные помирали со смеху. - И такой, право, народ чудной, Федор Максимыч: верют всему ей-Богу, верют! А стал им про гору Кизбек сказывать, что на ней все лето снег не тает, так вовсе на смех подняли, милый человек! - Что ты, говорит, малый, фастаешь? Видано ли дело: большая гора, да на ней снег не будет таять. У нас, малый, в ростопель так какой бугор, и то прежде растает, а в лощине снег лежит. - Поди ты! - заключил Чикин, подмигивая.

V.

Светлый круг солнца, просвечивающий сквозь молочно-белый туман, уже поднялся довольно высоко; серо-лиловый горизонт постепенно расширялся и хотя гораздо дальше, но также резко ограничивался обманчивою белою стеною тумана. Впереди нас, за срубленным лесом, открылась довольно большая поляна. По поляне со всех сторон расстилался где черный, где молочно-белый, где лиловый дым костров, и странными фигурами носились белые слои тумана. Далеко впереди изредка показывались группы верховых татар, и слышались нечастые выстрелы наших штуцеров, их винтовок и орудия. "Это еще было не дело, а одна потеха-с", как говорил добрый капитан Хлопов. Командир 9-й егерской роты, бывшей у нас в прикрытии, подошел к моим орудиям и, указывая на трех верховых татар, ехавших в это время под лесом, на расстоянии от нас более 600 сажен, просил, по свойственной всем вообще пехотным офицерам любви к артиллерийской стрельбе, просил меня пустить по ним ядро или гранату. - Видите, - говорил он, с доброй и убедительной улыбкой протягивая руку из-за моего плеча: - где два большие дерева, так впереди один на белой лошади и в черной черкеске, а вон сзади еще два. Видите? Нельзя ли их, пожалуйста... - А вон еще трое едут, по-под лесом, - прибавил Антонов, отличавшийся удивительным глазом, подходя к нам и пряча за спину трубку, которую курил в это время: - еще передний винтовку из чехла вынул. Знатко видать, вашбородие! - Вишь, выпалил, братцы мои! вон дымок забелелся, - сказал Веленчук в группе солдат, стоявших немного сзади нас. - Должно, в нашу цепь, прохвост! - заметил другой. - Вишь, их из-за лесу-то сколько высыпало, должно, место глядят - орудию поставить хотят, - добавил третий. - Гхранату кабы им туда в кучку пустить, то-то бы заплевали... - А как думаешь, как раз дотолева фатит, милый человек? - спросил Чикин. - Пятьсот либо пятьсот двадцать сажен, больше не будет, - как будто говоря само собой, хладнокровно сказал Максимов, хотя видно было, что ему так же, как и другие, ужасно хотелось выпалить: - коли 45 линий из единорога дать, то в самый пункт попасть можно, то есть совершенно. - Знаете, теперь коли в эту кучку направить, непременно в кого-нибудь попадете. Вот-вот теперь, как они съехались, пожалуйста, поскорей велите выстрелить, - продолжал упрашивать меня ротный командир. - Прикажете навести орудие? - отрывистым басом вдруг спросил Антонов с видом какой-то угрюмой злобы. Признаюсь, мне и самому этого очень хотелось, и я велел навести 2-е орудие. Едва я успел сказать, как граната была распудрена, дослана, и Антонов, прильнув к станине и приставив к затыльнику свои два толстых пальца, уже командовал хобот вправо и влево. - Чуть-чуть влево... самую малость вправо... еще, еще трошки... так ладно, - сказал он, с гордым видом отходя от орудия. Пехотный офицер, я, Максимов, один на другим приложились к прицелу и все подали свои разнообразные мнения. - Ей-Богу, перенесет, - заметил Веленчук, пощелкивая языком, несмотря на то, что он только смотрел чрез плечо Антонова и поэтому не имел никакого основания предполагать это. - Е-е-ей-Богу, перенесет, прямо в ту дерево попанет, братцы мои! - Второе! - скомандовал я. Прислуга расступилась. Антонов отбежал в сторону, чтобы видеть полет снаряда, трубка вспыхнула, и зазвенела медь. В то же мгновение нас обдало пороховым дымом, и из поразительного гула выстрела отделялся металлический, жужжащий, с быстротою молнии удалявшийся звук полета, посреди всеобщего молчания замерший в отдалении. Немного позади группы верховых показался белый дымок, татары расскакались в разные стороны, и до нас долетел звук разрыва. "Вот важно-то! Эк поскакали! Вишь, черти, не любят!" послышались одобрения и смешки в рядах артиллерийских и пехотных солдат. - Коли бы трошки нижe пуcтить, в самую его бы попало, - заметил Веленчук. - Говорил, в дереву попанет: оно и есть - взяло вправо.

VI.

Оставив солдат рассуждать о том, как татары ускакали, когда увидели гранату, и зачем они тут ездили, и много ли их еще в лесу есть, я отошел с ротным командиром за несколько шагов и сел под деревом, ожидая разогревавшихся битков, которые он предложил мне. Ротный командир Болхов был один из офицеров, называемых в полку бонжурами. Он имел состояние, служил прежде в гвардии и говорил по-французски. Но, несмотря на это, товарищи любили его. Он был довольно умен и имел достаточно такта, чтобы носить петербургский сюртук, есть хороший обед и говорить по-французски, не слишком оскорбляя общество офицеров. Поговорив о погоде, о военных действиях, об общих знакомых офицерах и убедившись по вопросам и ответам, по взгляду на вещи в удовлетворительности понятий один другого, мы невольно перешли к разговору более короткому. Притом же на Кавказе между встречающимися одного круга людьми хотя не высказанно, но весьма очевидно проявляется вопрос: зачем вы здесь? и на этот-то мой молчаливый вопрос, мне казалось, собеседник мой хотел ответить. - Когда этот отряд кончится? - сказал он лениво: - скучно ! - Мне не скучно, - сказал я: - ведь в штабе еще скучнее. - О, в штабе в десять тысяч раз хуже, - сказал он со злостью. - Нет! когда все это совсем кончится? - Что же вы хотите, чтоб кончились? - спросил я. - Все, совсем!.. Что же, готовы битки, Николаев? - спросил он. - Для чего же вы пошли служить на Кавказ, - сказал я: - коли Кавказ вам так не нравится? - Знаете, для чего, - отвечал он с решительной откровенностью: - по преданию. В России ведь существует престранное предание про Кавказ: будто это какая-то обетованная земля для всякого рода несчастных людей. - Да, это почти правда, - сказал я: - большая часть из нас... - Но что лучше всего, - перебил он меня, - что все мы, по преданию едущие на Кавказ, ужасно ошибаемся в своих расчетах, и решительно я не вижу, почему вследствие несчастной любви или расстройства дел скорее ехать служить на Кавказ, чем в Казань или в Калугу. Ведь в России воображают Кавказ как-то величественно, с вечными девственными льдами, бурными потоками, с кинжалами, бурками, черкешенками, - все это страшное что-то, а, в сущности ничего в этом нету веселого. Ежели бы они знали по крайней мере, что в девственных льдах мы никогда не бываем, да и быть-то в них ничего веселого нет, а что Кавказ разделяется на губернии: Ставропольскую, Тифлисскую и т. д... - Да, - сказал я смеясь: - мы в России совсем иначе смотрим на Кавказ, чем здесь. Это испытывали ли вы когда-нибудь? Как читать стихи на языке, который плохо знаешь; воображаешь себе гораздо лучше, чем есть?.. - Не знаю, право, но ужасно не нравится мне этот Кавказ, - перебил он меня. - Нет, Кавказ для меня и теперь хорош, но только иначе... - Может быть, и хорош, - продолжал он с какою-то раздражительностью: - знаю только то, что я не хорош на Кавказе. - Отчего же так? - сказал я, чтоб сказать что-нибудь. - Оттого, что, во первых, он обманул меня. Все то, от чего я, по преданию, поехал лечиться на Кавказ, все приехало со мною сюда, только с той разницей, что прежде все это было на большой лестнице, а теперь на маленькой, на грязненькой, на каждой ступеньке которой я нахожу миллионы маленьких тревог, гадостей, оскорблений; во-вторых, оттого, что я чувствую, как я с каждым днем морально падаю ниже и ниже, и главное - то что чувствую себя неспособным к здешней службе: я не могу переносить опасности... просто, я не храбр... - Он остановился и посмотрел на меня. - Без шуток. Хотя это непрошенное признание чрезвычайно удивило меня, я не противоречил, как, видимо, хотелось того моему собеседнику, но ожидал от него самого опровержения своих слов, как это всегда бывает в подобных случаях. - Знаете, я в нынешний отряд в первый раз в деле, - продолжал он: - и вы не можете себе представить, что со мной вчера было. Когда фельдфебель принес приказание, что моя рота назначена в колонну, я побледнел, как полотно, и не мог говорить от волнения. А как я провел ночь, ежели бы вы знали! Если правда, что седеют от страха, то я бы должен быть совершенно белый нынче, потому что, верно, ни один приговоренный к смерти не прострадал в одну ночь столько, как я; даже и теперь, хотя мне и легче немного, чем ночью, но у меня здесь вот что идет, - прибавил он, вертя кулак перед своей грудью. - И что смешно, - продолжал он: - что здесь ужаснейшая драма разыгрывается, а сам ешь битки с луком и уверяешь, что очень весело. - Вино есть, Николаев? - прибавил он, зевая. - Это он, братцы мои! - послышался в это время встревоженный голос одного из солдат, - и все глаза обратились на опушку дальнего леса. Вдали увеличивалось и, уносясь по ветру, поднималось голубоватое облако дыма. Когда я понял, что это был против нас выстрел неприятеля, все, что было на моих глазах в эту минуту, все вдруг приняло какой-то новый величественный характер. И козлы ружей, и дым костров, и голубое небо, и зеленые лафеты, и загорелое усатое лицо Николаева, - все это как будто: говорило мне, что ядро, которое вылетело уже из дула и летит в это мгновение в пространстве, может быть направлено прямо в мою грудь. - Вы где брали вино? - лениво спросил я Болхова, между тем как в глубине души моей одинаково внятно говорили два голоса: один - Господи, приими дух мой с миром, другой - надеюсь не нагнуться, а улыбаться в то время, как будет пролетать ядро, - и в то же мгновение над головой просвистело что-то ужасно неприятно, и в двух шагах от нас шлепнулось ядро. - Вот, если бы я был Наполеон или Фридрих, - сказал в это время Болхов, совершенно хладнокровно поворачиваясь ко мне: - я бы непременно сказал какую-нибудь любезность. - Да вы и теперь сказали, - отвечал я, с трудом скрывая тревогу, произведенную во мне прошедшей опасностью. - Да что ж, что сказал: никто не запишет. - А я запишу. - Да вы ежели и запишете, так в критику, как говорит Мищенков, - прибавил он улыбаясь. - Тьфу ты проклятый! - сказал в это время сзади нас Антонов, с досадой плюя в сторону: - трошки по ногам не задела. Все мое старанье казаться хладнокровными и все наши хитрые фразы показались мне вдруг невыносимо глупыми после этого простодушного восклицания.

VII.

Неприятель, действительно, поставил два орудия на том месте, где разъезжали татары, и каждые минут 20 или 30 посылал по выстрелу в наших рубщиков. Мой взвод выдвинули вперед на поляну и приказали отвечать ему. В опушке леса показался дымок, слышались выстрел, свист, и ядро падало сзади или впереди нас. Снаряды неприятеля ложились счастливо, и потери не было. Артиллеристы, как и всегда, вели себя превосходно, проворно заряжали, старательно наводили по показавшемуся дыму и спокойно шутили между собой. Пехотное прикрытие в молчаливом бездействии лежало около нас, дожидая своей очереди. Рубщики леса делали свое дело: топоры звучали по лесу быстрее и чаще; только в то время, как слышался свист снаряда, все вдруг замолкало, средь мертвой тишины раздавались не совсем спокойные голоса; "сторонись, ребята!" и все глаза устремлялись на ядро, рикошетировавшее по кострам и срубленным сучьям. Туман уже совершенно поднялся и, принимая формы облаков, постепенно исчезал в темно-голубой синеве неба; открывшееся солнце ярко светило и бросало веселые отблески на сталь штыков, медь орудий, оттаивающую землю и блестки инея. В воздухе слышалась свежесть утреннего мороза вместе с теплом весеннего солнца; тысячи различных теней и цветов мешались в сухих листьях леса, и на торной глянцовитой дороге отчетливо виднелись следы шин и подковных шипов. Между войсками движение становилось сильнее и заметнее. Со всех сторон показывались чаще и чаще голубоватые дымки выстрелов. Драгуны, с развевающимися флюгерами пик, выехали вперед; в пехотных ротах послышались песни, и обоз с дровами стал строиться в арьергард. К нашему взводу подъехал генерал и приказал готовиться к отступлению. Неприятель засел в кусты против нашего левого фланга и стал сильно беспокоить нас ружейным огнем. С левой стороны из лесу прожужжала пуля и ударила в лафет, потом другая, третья... Пехотное прикрытие, лежавшее около нас, шумно поднялось, взяло ружья и заняло цепь. Ружейные выстрелы усиливались, и пули стали летать чаще и чаще. Началось отступление и, следовательно, настоящее дело, как это всегда бывает на Кавказе. По всему видно было, что артиллеристам не нравились пули, как прежде ядра - пехотным. Антонов принахмурился. Чикин передразнивал пули и подшучивал над ними; но видно было, что они ему не нравились. Про одну говорил он: "как торопится", другую называл "пчелкой", третью, которая, как-то медленно и жалобно визжа, пролетела над нами, назвал "сиротой", чем произвел общий хохот. Рекрутик с непривычки при каждой пуле сгибал на бок голову и вытягивал шею, что тоже заставляло смеяться солдатиков. "Что, знакомая, что ли, что кланяешься?" говорили ему. И Веленчук, всегда чрезвычайно равнодушный к опасности, теперь был в тревожном состоянии: его, видимо, сердило то, что мы не стреляем картечью по тому направленью, откуда летали пули. Он несколько раз недовольным голосом повторил: "Что ж он нас даром-то бьет? Кабы туда орудию поворотить да картечью бы дунуть, так затих бы небось". Действительно, пора было это сделать: я приказал выпустить последнюю гранату и зарядить картечью. - Картечь! - крикнул Антонов лихо, в самом дыму подходя с банником к орудию, только что заряд был выпущен. В это время недалеко сзади себя я услыхал вдруг прекратившийся сухим ударом во что-то быстрый жужжащий звук пули. Сердце сжалось во мне. "Кажется, кого-то из наших задело", подумал я, но вместе с тем боясь оглянуться под влиянием тяжелого предчувствия. Действительно, вслед за этим звуком послышалось тяжелое падение тела и "о-о-о-ой" - раздирающий стон раненого. "Задело, братцы мои!" проговорил с трудом голос, который я узнал. Это был Веленчук. Он лежал навзничь между передком и орудием. Сума, которую он нес, была отброшена в сторону. Лоб его был весь в крови, и по правому глазу и носу текла густая красная струя. Рана его была в животе, но в ней почти не было крови; лоб же он разбил о пень во время падения. Все это я разобрал гораздо после; в первую минуту я видел только какую-то неясную массу и ужасно много, как мне казалось, крови. Никто из, солдат, заряжавших орудие, не сказал слова, только рекрутик пробормотал что-то в роде: "вишь ты как, в кровь", и Антонов, нахмурившись, крякнул сердито; но по всему заметно было, что мысль о смерти пробежала в душе каждого. Все с большей деятельностью принялись за дело. Орудие было заряжено в одно мгновение, и вожатый, принося картечь, шага на два обошел то место, на котором, продолжая стонать, лежал раненый.

VIII.

Каждый бывший в деле, верно, испытывал то странное, хотя и не логическое, но сильное чувство отвращения от того места, на котором был убит или ранен кто-нибудь. Этому чувству заметно поддались в первую минуту мои солдаты, когда нужно было поднять Веленчука и перенести его на подъехавшую повозку. Жданов сердито подошел к раненому, несмотря на усилившийся крик его, взял под мышки и поднял его. "Что стали? берись!" крикнул он, и тотчас же раненого окружили человек десять, даже ненужных, помощников. Но едва сдвинули его с места, как Веленчук начал кричать ужасно и рваться. - Что кричишь, как заяц! - сказал Антонов грубо, удерживая его за ногу: - а нето бросим. И раненый затих действительно, только изредка приговаривая: "ох, смерть моя! о-ох, братцы мои!" Когда же его положили на повозку, он даже перестал охать, и я слышал, что он что-то говорил с товарищами - должно быть, прощался - тихим, но внятным голосом. В деле никто не любит смотреть на раненого, и я, инстинктивно торопясь удалиться от этого зрелища, приказал скорей везти его на перевязочный пункт и отошел к орудиям; но через несколько минут мне сказали, что Веленчук зовет меня, и я подошел к повозке. На дне ее, ухватясь обеими руками за края, лежал раненый. Здоровое, широкое лицо его в несколько секунд совершенно изменилось: он как будто похудел и постарел несколькими годами, губы его были тонки, бледны и сжаты с видимым напряжением; торопливое и тупое выражение его взгляда заменил какой-то ясный, спокойный блеск, и на окровавленных лбу и носу уже лежали черты смерти. Несмотря на то, что малейшее движение причиняло ему нестерпимые страдания, он просил снять с левой ноги чересок

IX.

- Ты куда? Bернись! Куда ты идешь? - закричал я рекрутику, который, положив под мышку свой запасный пальник, с какой-то палочкой в руках прехладнокровно отправлялся за повозкой, повезшей раненого. Но рекрутик только лениво оглянулся на меня, пробормотал что-то и пошел дальше, так что я должен был послать солдат, чтобы привести его. Он снял свою красную шапочку и, глупо улыбаясь, глядел на меня. - Куда ты шел? - спросил я. - В лагерь. - Зачем? - А как же - Веленчука-то ранили, - сказал он, опять улыбаясь. - Так тебе-то что? ты должен здесь оставаться. Он с удивлением посмотрел на меня, потом хладнокровно повернулся, надел шапку и пошел к своему месту. Дело вообще было счастливо: казаки, слышно было, сделали славную атаку и взяли три татарских тела; пехота запаслась дровами и потеряла всего человек шесть ранеными; в артиллерии выбыли из строй всего один Веленчук и две лошади. Зато вырубили леса версты на три и очистили место так, что его узнать нельзя было: вместо прежде видневшейся сплошной опушки леса открывалась огромная поляна, покрытая дымящимися кострами и двигавшимися к лагерю кавалерией и пехотой. Несмотря на то, что неприятель не переставал преследовать нас артиллерийским и ружейным огнем до самой речки с кладбищем, которую мы переходили утром, отступление сделано было счастливо. Уже я начинал мечтать о щах и бараньем боке о кашей, ожидавших меня в лагере, когда пришло известие, что генерал приказал построить на речке редут и оставить в нем до завтра 3-й батальон К. полка и взвод 4-х-батарейной. Повозки и дровами и ранеными, казаки, артиллерия, пехота с ружьями и дровами на плечах, - все с шумом и песнями прошли мимо нас. На всех лицах видны были одушевление и удовольствие, внушенные минувшей опасностью и надеждой на отдых. Только мы с 3-м батальоном должны были ожидать этих приятных чувств еще до завтра.

X.

Покуда мы, артиллеристы, хлопотали около орудий: расставляли передки, ящики, разбивали коновязь, пехота уже составила ружья, разложила костры, построила из сучьев и кукурузной соломы балаганчики и варила кашицу. Начинало смеркаться. По небу ползли сине-беловатые тучи. Туман, превратившийся в мелкую, сырую мглу, мочил землю и солдатские шинели; горизонт суживался, и вся окрестность принимала мрачные тени. Сырость, которую я чувствовал сквозь сапоги, за шеей, неумолкаемое движение и говор, в которых я не принимал участия, липкая грязь, по которой раскатывались мои ноги, и пустой желудок наводили на меня самое тяжелое, неприятное расположение духа после дня физической и моральной усталости. Веленчук не выходил у меня из головы. Вся простая история его солдатской жизни неотвязчиво представлялась моему воображению. Последние минуты его были так же ясны и спокойны, как и вся жизнь его. Он слишком жил честно и просто, чтобы простодушная вера его в ту будущую, небесную жизнь могла поколебаться в решительную минуту. - Ваше здоровье, - сказал мне подошедший Николаев: - пожалуйте к капитану, просят чай кушать. Кое-как пробираясь между козлами и кострами, я вслед за Николаевым пошел к Болхову, с удовольствием мечтая о стакане горячего чаю и веселой беседе, которая бы разогнала мои мрачные мысли. "Что, нашел?" послышался голос Болхова из кукурузного шалаша, в котором светился огонек. - Привел, ваше благородие! - басом отвечал Николаев. В балагане на сухой бурке сидел Болхов - расстегнувшись и без попахи. Подле него кипел самовар, стоял барабан с закуской. В землю был воткнул штык со свечкой. "Каково?" с гордостью сказал он, оглядывая свое уютное хозяйство. Действительно, в балагане было так хорошо, что за чаем я совсем забыл про сырость, темноту и рану Веленчука. Мы разговорились про Москву, про предметы, не имеющие никакого отношения с войной и Кавказом. После одной из тех минут молчания, которые прерывают иногда самые оживленные разговоры, Болхов с улыбкой посмотрел на меня. - А я думаю, вам очень странным показался наш разговор утром? - сказал он. - Нет. Отчего же? Мне только показалось, что вы слишком откровенны, а есть вещи, которые мы все знаем, но которых никогда говорить не надо. - Отчего? Нет! Ежели бы была какая-нибудь возможность променять эту жизнь хоть на жизнь самую пошлую и бедную, только без опасностей и службы, я бы ни минуты не задумался. - Отчего же вы не перейдете в Россию? - сказал я. - Отчего? - повторил он. - О! я давно уже об этом думал. Я не могу теперь вернуться в Россию до тех пор, пока не получу Анны и Владимира, Анны на шею и майора, как и предполагал, ехавши сюда. - Отчего же, ежели вы чувствуете себя неспособным, как вы говорите, к здешней службе? - Но когда я еще более чувствую себя неспособным к тому, чтобы вернуться в Россию тем, чем я поехал. Это тоже одно из преданий, существующих в России, которое утвердили Пассек, Слепцов и др., что на Кавказ стоит приехать, чтобы осыпаться наградами. И от нас все ожидают и требуют этого; а я вот два года здесь, в двух экспедициях был и ничего не получил. Но все-таки у меня столько самолюбия, что я не уеду отсюда ни за что до тех пор, пока не буду майором с Владимиром и Анной на шее. Я уж втянулся до того, что меня всего коробит, когда Гнилокишкину дадут награду, а мне нет. И потом, как я покажусь на глаза в России своему старосте, купцу Котельникову, которому я хлеб продаю, тетушке московской и всем этим господам после двух лет на Кавказе без всякой награды? Правда, что я этих господ знать не хочу, и, верно, они тоже очень мало обо мне заботятся; но уж так устроен человек, что я их знать не хочу, а из-за них гублю лучшие года, все счастие жизни, всю будущность свою погублю.

XI.

В это время послышался снаружи голос батальонного командира: "с кем это вы, Николай Федорыч?" Болхов назвал меня, и вслед затем в балаган влезли три офицера: майор Кирсанов, адъютант его батальона и ротный командир Тросенко. Кирсанов был невысокий, полный мужчина, с черными усиками, румяными щеками и масляными глазками. Глазки эти были самой замечательной чертой в его физиономии. Когда он смеялся, то от них оставались только две влажные звездочки, и звездочки эти вместе с натянутыми губами и вытянутой шеей принимали иногда престранное выражение бессмысленности. Кирсанов в полку вел и держал себя лучше всякого другого: подчиненные не бранили, а начальники уважали его, хотя общее мнение о нем было, что он очень недалек. Он знал службу, был исправен и усерден, всегда был при деньгах, имел коляску и повара и весьма натурально умел притворяться гордым. - О чем это толкуете, Николай Федорыч? - сказал он входя. - Да вот о приятностях здешней службы. Но в это время Кирсанов заметил меня, юнкера, и потому, чтобы дать почувствовать мне свое значение, как будто не слушая ответа Болхова и глядя на барабан, спросил: - Что, устали, Николай Федорыч? - Нет, ведь мы... - начал было Болхов. Но опять, должно быть, достоинство батальонного командира требовало перебить и сделать новый вопрос: - А ведь славное дело было нынче? Батальонный адъютант был молодой прапорщик, недавно произведенный из юнкеров, скромный и тихий мальчик, со стыдливым и добродушно-приятным лицом. Я видал его прежде у Болхова. Молодой человек часто приходил к нему, раскланивался, садился в уголок и по нескольку часов молчал, делал папиросы, курил их, потом вставал, раскланивался и уходил. Это был тип бедного русского дворянского сына, выбравшего военную карьеру, как одну возможную при своем образовании, и ставящего выше всего в мире свое офицерское звание, - тип простодушный и милый, несмотря на смешные неотъемлемые принадлежности: кисет, халат, гитару и щеточку для усов, с которыми мы привыкли воображать его. В полку рассказывали про него, будто он хвастался тем, что он с своим денщиком справедлив, но строг, будто он говорил: "я редко наказываю; но уж когда меня доведут до этого, то беда", и что когда пьяный денщик обокрал его совсем и стал даже ругать своего барина, будто он привел его на гауптвахту, велел приготовить все для наказания, но при виде приготовлений до того смутился, что мог только говорить; "ну, вот видишь... ведь я могу...", и, совершенно растерявшись, убежал домой и с той поры боялся смотреть в глаза своему Чернову. Товарищи не давали ему покоя, дразнили его этим, и я несколько раз слышал, как простодушный мальчик отговаривался и, краснея до ушей, уверял, что это неправда, а совсем напротив. Третье лицо, капитан Тросенко, был старый кавказец в полном значении этого слова, т. е. человек, для которого рота, которою он командовал, сделалась семейством, крепость, где был штаб, - родиной, а песенники - единственными удовольствиями жизни, - человек, для которого все, что не было Кавказ, было достойно презрения, да и почти недостойно вероятия; все же, что было Кавказ, разделялось на две половины: нашу и не нашу; первую он любил, вторую ненавидел всеми силами своей души, и главное - он был человек закаленной, спокойной храбрости, редкой доброты в отношении к своим товарищам и подчиненным и отчаянной прямоты и даже дерзости в отношении к ненавистным для него почему-то адъютантам и бонжурам. Входя в балаган, он чуть не пробил головой крыши, потом вдруг опустился и сел на землю. - Ну, что? - сказал он и, вдруг заметив мое незнакомое для него лицо, остановился, вперил в меня мутный, пристальный взгляд. - Так о чем это вы беседовали? - спросил майор, вынимая часы и глядя на них, хотя, я твердо уверен, ему совсем не нужно было делать этого. - Да вот спрашивал меня, зачем я служу здесь. - Разумеется, Николай Федорыч хочет здесь отличиться и потом во-свояси. - Ну, а вы скажите, Абрам Ильич, зачем вы служите на Кавказе? - Я потому, знаете, что, во-первых, мы все обязаны по своему долгу служить. Что? - прибавил он, хотя все молчали. - Вчера я получил письмо из России, Николай Федорыч, - продолжал он, видимо желая переменить разговор: - мне пишут, что... такие вопросы странные делают. - Какие же вопросы? - спросил Болхов. Он засмеялся. - Право, странные вопросы... Мне пишут, что может ли быть ревность без любви... Что? - спросил он, оглядываясь на всех нас. - Вот как! - сказал, улыбаясь, Болхов. - Да, знаете, в России хорошо, - продолжал он, как будто фразы его весьма натурально вытекали одна из другой. - Когда я в 52 г. был в Тамбове, то меня принимали везде как флигель-адъютанта какого-нибудь. Поверите ли, на балу у губернатора, как я вошел, так знаете... очень хорошо принимали. Сама губернаторша, знаете, со мной разговаривала и спрашивала про Кавказ, и все так... что я не знал... Мою золотую шашку смотрят, как редкость какую-нибудь, спрашивают: за что шашку получил, за что - Анну, за что - Владимира, и я им так рассказывал... Что? Вот этим-то Кавказ хорош, Николай Федорыч! - продолжал он, не дожидаясь ответа: - там смотрят на нашего брата, кавказца, очень хорошо. Молодой человек, знаете, штаб-офицер с Анной и Владимиром - это много значит в России... Что? - Вы и прихвастнули-таки, я думаю, Абрам Ильич? - сказал Болхов. - Хи-хи! - засмеялся он своим глупым смехом. - Знаете, это нужно. Да и поел я славно эти два месяца! - А что, хорошо там, в России-то? - сказал Тросенко, спрашивая про Россию, как про какой-то Китай или Японию. - Да-с, уж что мы там шампанского выпили в два месяца, так это страх! - Да что вы! Вы, верно, лимонад пили. Вот я так уж бы треснул там, что знали бы, как кавказцы пьют. Не даром бы слава прошла. Я бы показал, как пьют... А, Болхов? - прибавил он. - Да ведь ты, дядя, уж за десять лет на Кавказе, - сказал Болхов: - а помнишь, что Ермолов сказал; а Абрам Ильич только шесть... - Какой десять! скоро шестнадцать. - Вели же, Болхов, шолфею дать. Сыро, бррр!.. А? - прибавил он улыбаясь: - выпьем, майор! Но майор был недоволен и первым обращением к нему старого капитана, теперь же видимо съежился и искал убежища в собственном величии. Он запел что-то и снова посмотрел на часы. - Вот я так уж никогда туда не поеду, - продолжил Тросенко, не обращая внимания на насупившегося майора: - я и ходить и говорить-то по русскому отвык. Скажут: за чудо такая приехало? Сказано, Азия! Так, Николай Федорыч? Да и что мне в России! Все равно, тут когда-нибудь подстрелят. Спросят: где Тросенко? Подстрелили. Что вы тогда с восьмой ротой сделаете... а? - прибавил он, обращаясь постоянно к майору. - Послать дежурного по батальону! - крикнул Кирсанов, не отвечая капитану, хотя, я опять уверен был, ему не нужно было отдавать никаких приказаний. - А вы, я думаю, теперь рады, молодой человек, что на двойном окладе? - сказал майор после нескольких минут молчания батальонному адъютанту. - Как же-с, очень-с. - Я нахожу, что наше жалованье теперь очень большое, Николай Федорыч, - продолжал он: - молодому человеку можно жить весьма прилично и даже позволить себе роскошь маленькую. - Нет, право, Абрам Ильич, - робко сказал адъютант: - хоть оно и двойное, а только что так... ведь лошадь надо иметь... - Что вы мне говорите, молодой человек! Я сам прапорщиком был и знаю. Поверьте, с порядком жить очень можно. Да вот вам, сочтите, - прибавил он, загибая мизинец левой руки. - Все вперед жалованье забираем - вот вам и счет, - сказал Тросенко, выпивая рюмку водки. - Ну, да ведь на это что же вы хотите... Что? В это время в отверстие балагана всунулась белая голова со сплюснутым носом, и резкий голос с немецким выговором сказал: - Вы здесь, Абрам Ильич? а дежурный ищет вас. - Заходите, Крафт! - сказал Болхов. Длинная фигура в сюртуке генерального штаба пролезла в двери и с особенным азартом принялась пожимать всем руки. - А, милый капитан! и вы тут? - сказал он, обращаясь к Тросенке. Новый гость, несмотря на темноту, пролез до него и, к чрезвычайному, как мне показалось, удивлению и неудовольствию капитана, поцаловал его в губы. "Это немец, который хочет быть хорошим товарищем", подумал я.

XII.

Предположение мое тотчас же подтвердилось. Капитан Крафт попросил водки, назвав ее горилкой, и ужасно крякнул и закинул голову, выпивая рюмку. - Что, господа, поколесовали мы нынче по равнинам Чечни... - начал было он, но, увидав дежурного офицера, тотчас замолчал, предоставив майору отдавать свои приказания. - Что, вы обошли цепь? - Обошел-с. - А секреты высланы? - Высланы-с. - Так вы передайте приказание ротным командирам, чтобы были как можно осторожнее. - Слушаю-с. Майор прищурил глаза и глубокомысленно задумался. - Да скажите, что люди могут теперь варить кашу. - Они уж варят. - Хорошо. Можете итти-с. - Ну-с, так вот мы считали, что нужно офицеру, - продолжал майор со снисходительной улыбкой обращаясь к нам. - Давайте считать. - Нужно вам один мундир и брюки... так-с? - Так-с. - Это, положим, пятьдесят рублей на два года, стало быть, в год двадцать пять рублей на одежду; потом на еду, каждый день по два абаза... так-с? - Так-с; это даже много. - Ну, да я кладу. Ну, на лошадь с седлом для ремонта 30 руб. - вот и все. Выходит всего 25 да 120 да 30=175. Все вам остается еще на роскошь, на чай и на сахар, на табак - рублей двадцать. Изволите видеть?.. Правда, Николай Федорыч? - Нет-с. Позвольте, Абрам Ильич! - робко сказал адъютант: - ничего-с на чай и сахар не останется. Вы кладете одну пару на два года, а тут по походам панталон не наготовишься; а сапоги? я ведь почти каждый месяц пару истреплю-с. Потом-с белье-с, рубашки, полотенца, подвертки: все ведь это нужно купить-с. А как сочтешь, ничего не останется-с. Это, ей-Богу-с, Абрам Ильич! - Да, подвертки прекрасно носить, - сказал вдруг Крафт после минутного молчания, с особенной любовью произнося слово подвертки: - знаете, просто, по-русски. - Я вам скажу, - заметил Тросенко: - как ни считай, все выходит, что нашему брату зубы на полку класть приходится, а на деле выходит, что все живем, и чай пьем, и табак курим, и водку пьем. Послужишь с мое, - продолжал он, обращаясь к прапорщику: - тоже выучишься жить. Ведь знаете, господа, как он с денщиками обращается? И Тросенко, помирая со смеху, рассказал нам всю историю прапорщика с своим денщиком, хотя мы все ее тысячу раз слышали. - Да ты что, брат, таким розаном смотришь? - продолжал он, обращаясь к прапорщику, который краснел, потел и улыбался, так что жалко было смотреть на него. - Ничего, брат, и я такой же был, как ты, а теперь, видишь, молодец стал. Пусти-ка сюда какого молодчика из России - видали мы их, - так у него тут и спазмы, и ревматизмы какие-то сделались бы; а я вот, сел тут - мне здесь и дом, и постель, и все. Видишь... При этом он выпил еще рюмку водки. - А? - прибавил он, пристально глядя в глаза Крафту. - Вот это я уважаю! вот это истинно старый кавказец! Позвольте вашу руку. И Крафт растолкал всех нас, продрался к Тросенке и, схватив его руку, потряс ее с особенным чувством. - Да, мы можем сказать, что испытали здесь всего, - продолжал он: - в сорок пятом году... ведь вы изволили быть там, капитан? Помните ночь с 12 на 13, когда по коленки в грязи ночевали, а на другой день пошли на завалы? Я тогда был при главнокомандующем, и мы 15 завалов взяли в один день. Помните, капитан? Тросенко сделал головой знак согласия и, выдвинув вперед нижнюю губу, зажмурился. - Изволите видеть... - начал Крафт чрезвычайно одушевленно, делая руками неуместные жесты и обращаясь к майору. Но майор, должно быть, неоднократно слышавший уже этот рассказ, вдруг сделал такие мутные, тупые глаза, глядя на своего собеседника, что Крафт отвернулся от него и обратился ко мне и Болхову, попеременно глядя то на того, то на другого. На Тросенку же он ни разу не взглянул во время всего своего рассказа. - Вот изволите видеть, как вышли мы утром, главнокомандующий и говорит мне: "Крафт! возьми эти завалы". Знаете, наша военная служба, без рассуждений - руку к козырьку. "Слушаю, ваше сиятельство!" и пошел. Только, как мы подошли к первому завалу, я обернулся и говорю солдатам: "Ребята! не робеть! В оба смотреть! Кто отстанет, своей рукой изрублю". С русским солдатом, знаете, надо просто. Только вдруг граната... я смотрю, один солдат, другой солдат, третий солдат, потом пули... взжинь! взжинь! взжинь!.. Я говорю: "Вперед, ребята, за мной!" Только мы подошли, знаете, смотрим, я вижу тут, как это... знаете... как это называется? - и рассказчик замахал руками, отыскивая слово. - Обрыв, - подсказал Болхов. - Нет... Ах, как это? Боже мой! ну, как это?.. обрыв, - сказал он скоро. - Только ружья наперевес... ура! та-ра-та-та-та! Неприятеля ни души. Знаете, все удивились. Только хорошо: идем мы дальше - второй завал. Это совсем другое дело. У нас уж ретивое закипело, знаете. Только подошли мы, смотрим, я вижу, второй завал - нельзя итти. Тут... как это, ну, как называется этакая... Ах! как это... - Опять обрыв, - подсказал я. - Совсем нет, - продолжал он с сердцем: - не обрыв, а... ну, вот, как это называется, - и он сделал рукой какой-то нелепый жест. - Ах, Боже мой! как это... Он, видимо, так мучился, что невольно хотелось подсказать ему. - Река, может, - сказал Болхов. - Нет, просто обрыв. Только мы туда, тут, поверите ли, такой огонь - ад... В это время за балаганом кто-то спросил меня. Это был Максимов. А так как за прослушанием разнообразной истории двух завалов мне оставалось еще тринадцать, я рад был придраться к этому случаю, чтобы пойти к своему взводу. Тросенко вышел вместе со мной. "Все врет, - сказал он мне, когда мы на несколько шагов отошли от балагана: - его и не было вовсе на завалах", и Тросенко так добродушно расхохотался, что и мне смешно стало.

XIII.

Уже была темная ночь, и только костры тускло освящали лагерь, когда я, окончив уборку, подошел к своим солдатам. Большой пень, тлея, лежал на углях. Вокруг него сидели только трое: Антонов, поворачивавший в огне котелок, в котором варился рябко,
Last-modified: Wed, 10 Jan 2001 20:22:28 GMT LITRA/TOLSTOJ/junker.txt

Полезные ссылки:

Крупнейшая электронная библиотека Беларуси
Либмонстр - читай и публикуй!
Любовь по-белорусски (знакомства в Минске, Гомеле и других городах РБ)



Поиск по фамилии автора:

А Б В Г Д Е-Ё Ж З И-Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш-Щ Э Ю Я

Старая библиотека, 2009-2024. Все права защищены (с) | О проекте | Опубликовать свои стихи и прозу

Worldwide Library Network Белорусская библиотека онлайн

Новая библиотека